Изменить стиль страницы

— Вот я и прислан сюда… Яков-Иосиф Зайденовский прислал меня…

До поздней ночи горела тогда у Гурвица в столовой висячая лампа.

Гитл наконец ушла к себе в спальню и легла спать. Кто-то из домашних постлал гостю свежую постель в кабинете реб Гедальи и тоже улегся. А он, заезжий гость, вынул из своего узла «Историю культуры» Липперта в еврейском переводе, подсел в столовой к столу и как бы в оправдание сказал уходящему кассиру:

— Когда-то была у меня еврейская книжная лавка… Вот с тех пор я и привык до поздней ночи засиживаться за книжкой…

Родственник распрощался и отправился на ночь домой. Служанка закрыла за ним дверь и вскоре густо захрапела в пустой кухне. А гость все сидел за книжкой, и все ближе и ближе к себе тянул висячую лампу. Наконец, послышался стук с улицы в одну из крайних ставней — это была Миреле; он оставил книгу и пошел отворять. Высунув за дверь голову с улыбающимися серыми глазками, он принялся как-то особенно любезно, застенчиво и детски-смущенно бормотать:

— Гм… очень… очень приятно…

Миреле, увидев незнакомое лицо, вздрогнула всем телом и шарахнулась назад, прижав руку к бьющемуся сердцу:

— Ох, как я перепугалась…

И войдя в комнату, все сторонилась его, точно боясь, что он к ней прикоснется.

С головы до ног была она одета в черное, и оттого фигура ее казалась стройнее и гибче, чем всегда; каким-то легким ароматом веяло от нее; все это смущало гостя, и он, застенчиво улыбаясь, бормотал:

— Гм… гм… перепугались… да почему же? Очень, очень приятно…

Он был очень мил в своем детском смущении; руки ей он не решился подать. И все же Миреле долго не могла успокоиться; она не ложилась, пока он не отправился спать, а затем разбудила сладко храпевшую служанку.

— Что это за человек? Да уверена ли ты хоть, что он — не вор?

А заезжий гость, лежа на своей постели, прислушивался к звуку голоса и не то от благодушия, не то от возбуждения все еще застенчиво посмеивался про себя: «Вор… Тоже выдумала… Славная девушка… Просто прелесть, что за девушка…»

Несколько дней прожил у них гость; каждое утро, просыпаясь, слышала Миреле, как в столовой, рядом с тихой гостиной, кто-то не спеша прихлебывает чай, и знала, что там никого нет, кроме приезжего, который рассказывал благообразно-молчаливой Гитл и преданному родственнику-кассиру:

— Всей душой хотят они Миру… В этом уж не сомневайтесь… И молодой человек — Шмуликом зовут его — хочет… и сам Яков-Иосиф… и жена его Миндл… И еще скажу я вам: не требуют они от вас ни денег, ни даже обещаний… Так сами просили передать…

Миреле с самого утра становилось тошно от всего этого. А из столовой все доносился негромкий, порою смолкающий разговор:

— А люди они, доложу я вам, на редкость порядочные… мягкие…

— И сам молодой человек — славный… очень, очень славный…

Гость наконец уехал, и посыпались частые письма и нетерпеливые телеграммы; Гитл и преданный дому кассир читали их с увлечением. Гитл, упрямая молчальница, сохраняла при этом ядовито-непроницаемое выражение лица, а кассир, стоя возле нее, сильно морщил лоб под влиянием наплыва мыслей, сопел носом и так долго собирался поговорить с Миреле, пока она однажды сама не остановила его на улице возле дома:

— Будьте любезны передать маме: пусть не надеется, что из этого что-нибудь выйдет.

Миреле сильно волновалась, говоря это; и все же, когда через несколько дней она бог весть зачем отправилась в уездный город, кто-то, приехавший оттуда, разнес по всему городу весть:

— Да, ее встретили там в обществе Самуила Зайденовского… Видели их и в малороссийском театре, и возле тюрьмы, за городом…

И никак нельзя было понять, знала ли Миреле, отправляясь в уездный город, что она там встретит Зайденовского, или встреча эта была случайная и явилась неожиданностью даже для Гитл с кассиром.

Через несколько дней бледная и грустная вернулась она домой из уездного города. Было около двух часов дня, и в столовой лежала еще на круглом столе белая обеденная скатерть. Гитл сидела на своем обычном месте за столом возле родственника-кассира и ковыряла спичкой в зубах. Миреле прошла через комнату, не говоря никому ни слова, и на целых полчаса заперлась у себя. Гитл все время старалась приободрить родственника:

— Да почему бы тебе не войти к ней и не спросить? Не понимаю, право, почему…

Но погруженный в свои думы молодой кассир не торопился, морщил лоб и сопел. Миреле тем временем переодевалась у себя в комнате; накинув черное пальто и шарф, направилась она к выходу. Тут он поднялся, пошел вслед за нею и нагнал ее у дверей коридора.

— Да, я хотел спросить… я хотел…

Ответ прозвучал хмуро и как-то особенно сурово:

— Я уже раз вам сказала, что из этого ничего не выйдет.

Он остановился посреди коридора, не решаясь вернуться обратно. А она, безучастно-грустная, спустилась уже со ступенек крыльца и направилась куда-то в город. После солнечного утра было пасмурно, уныло и пахло оттепелью. Ноги скользили по грязному снегу; в оставшуюся кое-где грязно-бурую солому тыкались носами крестьянские свиньи и еврейские коровы. У дверей маленьких лавчонок стояли одетые в шубы и плотно повязанные платками бабы-лавочницы и с любопытством провожали ее глазами:

— Она, говорят, опять невеста, Миреле?

Она свернула влево в боковую улочку на окраине города, открыла калитку и, войдя к Липкисам, спросила:

— Дома Липкис?

Мать Липкиса почтительно проводила ее до самой калитки, повторяя по нескольку раз:

— Он где-то на уроке теперь… занимается с учениками…

По утоптанной тропинке, что за городской околицей, направилась она к акушерке Шац, но нашла дверь запертою на замок; баба-соседка объяснила:

— Вчера ночью позвали в Кашперовку к роженице.

Грустно воротилась она в город, остановилась было перед аптекой, но раздумала и направилась дальше; проходя мимо голубых ставней дома бывшего жениха, она украдкой взглянула на крыльцо.

Но перед крыльцом не было ничьих лошадей, и не видать было ни души, только рослый мужик, по прозвищу «шляхтич», пришедший сюда, по-видимому, с целью попросить немного денег в счет будущих летних работ, вышел из дому с пустыми руками, остановился, глубоко вздохнул и надвинул поглубже на уши зимнюю шапку. Он, видно, решил, что теперь ему все равно, куда идти, и что остается только брести куда глаза глядят.

Миреле бродила одна, пока не стемнело и хмурая, черная ночь стала спускаться над городком. Встретив неподалеку от дома восемнадцатилетнего племянника Вовы, направлявшегося к дяде чай пить, она уныло и монотонно стала жаловаться ему:

— Вы себе представить не можете, как пусто стало здесь в городе… Словом перемолвиться не с кем…

Глава пятая

Послеобеденные часы простаивала она теперь большей частью у крыльца, наблюдая за тем, что делается на улице.

Крепче стали морозцы: близится зимний праздник — Рождество, и покрытая мерзлой грязью обнажившаяся окрестность по целым дням глядит в уныло-затуманенную даль, где бушует жгучий ветер. Городок ждет оттуда новой шальной метели и слышит, как мощно и хмуро шумят уже о ней обезлистевшие, горько стонущие деревья: «Придет еще новая метель… придет…»

С разных концов города после обеда возвращаются в хедер поодиночке одетые по-зимнему ребятишки. Они бредут медленно и лениво, часто поворачиваясь спиной к ветру и думая про себя: «Вот скоро уже слепая ночь[9] наступает… скоро, скоро…»

А там, на дороге, со стороны уныло потемневших полей, то и дело появляются новые незнакомые сани, везущие гостей на праздник; вот прокатил легко одетый продрогший телеграфист, приехавший рано утром в наши края по железной дороге. Сани мчались все дальше навстречу жгучему ветру, без слов нашептывая путнику заманчивые обещания: «Вот сейчас, сейчас: хорошо натопленная и ярко освещенная хата, родной дом… приветливая улыбка родных, долгая и темная деревенская ночь-праздник…»

вернуться

9

Слепая ночь — так называется ночь под Рождество у украинских евреев.