— Я хотела раньше вас просить проводить меня к акушерке Шац. Но теперь… теперь мне как-то не хочется отправляться к ней. Если вы свободны, мы бы могли прогуляться немного за околицей, хорошо?
Помощник провизора Сафьян вытянул вперед шею, крякнул и принялся нервно вертеть верхнюю пуговицу зимнего пальто.
— Свободен ли я? Да, собственно говоря… собственно говоря, я могу немного пройтись.
И он, возбужденный и в то же время смущенный, зашагал рядом с Миреле, не глядя на нее и выпучив свои большие глаза прямо в туман, расстилавшийся над окрестностями; как назло, не находил он темы для разговора и упорно молчал. Какая-то странная тяжесть чувствовалась в его молчании; Миреле все поглядывала на него и наконец спросила:
— Вы, Сафьян, кажется, из очень старинного рода… Кто-то недавно говорил мне об этом…
Немного помолчав, она опять начала разговор:
— Мой отец тоже принадлежит к старинному роду германских выходцев; в течение долгого времени браки у нас заключались только между родственниками, и род совершенно одряхлел и выродился… Может быть, поэтому я временами ощущаю в себе такую пустоту и ни на что не гожусь.
Они уже миновали снежный пустырь, служивший обычным местом прогулок, и медленно шагали вперед. Вдруг возбужденный помощник провизора принялся, сам этого не замечая, вертеть пальцем в кармане пальто и, не глядя на нее, трепетным голосом заговорил:
— Это, конечно, не мое дело, и вы можете не отвечать мне… Но мне хотелось спросить: почему бы вам, например, не подготовиться к экзамену и не избрать себе какую-нибудь интеллигентную профессию? Мне говорили, что вам только двадцать два года…
Миреле остановилась и принялась разглядывать снег, разгребая его носком своей маленькой калоши.
— Ах, этот вопрос задавали мне уже многие.
Тих был серо-туманный воздух, и ни живой души не видать было в снежных далях; даже черные вороны куда-то попрятались, Миреле почему-то вздохнула, медленно и задумчиво огляделась по сторонам и так же медленно и задумчиво принялась рассказывать, как однажды зимою в пятницу вечером стала ей жаловаться прислуга:
— Как мне тут высидеть одной без семечек до одиннадцати часов вечера? — просто с ума сойти можно.
А потом, как-то прогуливаясь по уездному городу, слышала она, как курсистка жаловалась студенту:
— Ах, Боже мой, да у меня дома решительно ничего нет для чтения — я так с ума сойду одна-одинешенька.
Тут она оглянулась на Сафьяна и, не останавливаясь, спросила:
— Вам это понятно, Сафьян? Семечки или книга — все равно, лишь бы только спасти себя от этой страшной пустоты…
— Понятно ли мне? — Бесцветные глаза Сафьяна еще более расширились, и одна ноздря нервно запрыгала: он весь загорелся, предвкушая хитроумные словопрения: — Дело в том, что вы смешиваете теперь две разные вещи…
Но Миреле прервала его речь, указывая на следы ног на снегу:
— Узнаете вы эти мужские следы? Недавно мы с Липкисом проходили по этому самому месту…
Хотела ли она просто прервать поток его слов? Или, быть может, надеялась, что он расскажет об этом Липкису и возбудит в нем досадливую тоску?
Долго, долго еще тогда бродила она с Сафьяном по снежным полям и все спрашивала, приятно ли ему с нею гулять и не будет ли сердиться его хозяин, попов зять.
Возвращались они домой, когда уже темнело и туманы, густея с наступлением ночи, низко стлались над оснеженной землей. Она остановилась у своей калитки, чтобы еще раз поблагодарить его:
— Я очень рада, что вам тоже эта прогулка доставила хоть немного удовольствия… Я отняла у вас так много времени…
Но на порог лавки, что на противоположной стороне улицы, вышла лавочница — родственница матери Вовы и с улыбкою указала кому-то на нее и Сафьяна; лавочница, по-видимому, была в восторге от своих наблюдений:
— Гляньте-ка, поймала, слава Богу, в свои сети новую добычу.
Услышав это, Миреле нарочно обернулась вслед уходящему Сафьяну и громко крикнула ему вдогонку.
— Если вы не прочь, завтра опять пришлю за вами в аптеку. — Потом она обернулась еще раз и крикнула, еще больше повышая голос: — Я пришлю за вами в аптеку в то же время, что и сегодня.
И длинный вечер в одинокой комнате казался ей нынче таким пустым, — оттого что проблуждала она несколько часов с помощником провизора Сафьяном; оттого, что встретила родственницу бывшего жениха; и еще оттого, что в столовой сидела на диване хмурая Гитл, молча слушая болтовню молодой раввинши и с улыбкой разглядывая свои ногти. Думала Гитл все время только о ней, о Миреле. Вот уже две недели Миреле на все ее вопросы упорно отмалчивается; по вине Миреле все еще не приехал к ним тот, ради которого повешены гардины, положены плюшевые коврики и отапливается холодная гостиная.
Миреле не сиделось в комнате; она снова надела пальто, повязала голову шарфом и, проходя через столовую, уронила, обращаясь к матери:
— Пора, я думаю, перестать топить в гостиной… Да и вообще… можно бы всю эту пышность убрать куда следует…
Молчаливая Гитл не шелохнулась и даже не взглянула на дочь. Упрямая улыбка заиграла вокруг ее сомкнутых губ, и она сказала равнодушно и спокойно, устремив взор на нарядное окно за спиною раввинши:
— А кому мешает, что дома хорошо убрано?
Миреле вышла в волнении из дому и исчезла на целый вечер. Встретив неподалеку от калитки родственника-кассира, она остановила его:
— Не можете ли вы мне объяснить, что за тип — моя матушка? — И тотчас же добавила: — Она все только улыбается и молчит, как будто кому-то назло, — вот в чем самое главное. Можно, пожалуй, подумать, что она могла бы много сказать и молчит лишь оттого, что слишком умна.
Так продолжалось несколько дней подряд: едва наступал вечер, Миреле уходила из дому, не говоря никому ни слова, а возвращалась далеко за полночь, когда в городе потушены были все огни и дом их давно уже спал глубоким и крепким сном. Никак нельзя было понять, куда она ходит.
Акушерка Шац была уже пятые сутки на родах у помещицы в соседнем селе, и замысловатый замок висел на дверях ее хатенки. Однажды, отправившись на помещичьих лошадях за покупками в аптеку, она подъехала к дому Миреле и спросила о ней. Гитл почему-то покраснела и ответила:
— Она вышла, Миреле… Вероятно, пошла к Розенбаумихе, жене фотографа.
Но подъехав туда, акушерка Шац никого там не застала, кроме сестер бывшего жениха Миреле; они сидели в маленькой комнатке с низким потолком и ярко-красным полом, уставленной горшками цветов и пропитанной запахом русских блюд, и слушали, как Розенбаумиха, жена фотографа, играет на гитаре.
— Не было здесь Миры? — спросила она, входя в комнату.
Сестры Вовы переглянулись с какою-то особенной улыбочкой, а Розенбаумиха подняла голову, склоненную над гитарой, и с удивлением сказала:
— Да разве она у нас бывает, Мира Гурвиц?
Тут, у Розенбаумихи, все выглядело точь-в-точь как в русском доме. Недаром ходили слухи по городу, будто до замужества с фотографом Розенбаумом она где-то в большом городе жила с офицером.
Однажды вечером, когда Миреле, по обыкновению, не было дома, перед крыльцом дома Гедальи Гурвица остановилась извозчичья бричка, и из нее вылез незнакомый человек среднего роста, закутанный в шубу; в освещенной передней он остановился, и глазки его заулыбались:
— Меня направили сюда… Я по поручению Якова-Иосифа Зайденовского…
Встретили его Гитл и молодой родственник-кассир; оба глядели, как неторопливо снимал он с себя бурку и шубу; а потом они сидели возле него за столом в столовой и слушали, как он обдуманно и медленно цедил слова; он, мол, в сущности, совсем не сват… И слава Богу, в этом не нуждается… У него склад мешков в городке, что неподалеку от большого губернского города; а с семьей Якова-Иосифа Зайденовского он с давних пор в большой дружбе…
У него была красивая с проседью борода и длинный, загнутый книзу нос, на котором проступали коричневато-голубые жилки; в длинном сюртуке он имел очень внушительный вид и все время любезно улыбался маленькими серыми глазками…