Изменить стиль страницы

— Ладно-ладно! — сказал ему Устинов. — Зачем пожаловал? Может, домой меня звать?

Нет, ничего особенного дома не случилось, и Барин просто так, должно быть, пришел.

— Ну, посиди просто так. Слишком-то долго не засиживайся, а немного пожалуйста!

«А ты пошто это недоволен мною, хозяин? — спросил Барин. — Вот те раз! Я к тебе — с душой, а ты меня оговариваешь! Ну, только и делов — я ведь могу сей же миг в деревню обратно податься!»

— Ну и беги! — сказал Барину Устинов. — Разленился вовсе. Ни за конями присмотреть, чтобы не ушли далеко, нет тебя, ни за коровами!

«Ай-ай-ай! — поглядел Барин с укоризной. — И что за карахтер сделался у мужика! Да ведь кони-то — здесь, с тобой, на пашне, а коров-то нынче с ограды палкой не выгонишь, им сейчас ботвы разной огородной цельная копна сложена, а капустного листа от шинковки и засолки — другая! Что за карахтер! Тьфу! Глаза бы мои не глядели!»

— А жрать чего будем, вдвоем-то? — спросил тогда Устинов. — У меня вон и хлебушка-то в запасе всего две буханки осталось. Одну тебе отдать, а после домой за припасом снова ехать, да? Может, овес будешь есть, Барин? Овсом с тобой Моркошка поделится — он добрый! Обратно — вы друзья между собой!

Но тут Барин уже совсем обиделся.

«Будет врать-то! А мясо-то, баранина-то в приямке на льду находится? И сверху колодой закрыто, чтобы не достал какой-никакой гость! Будто я не знаю! Не обежал круг избушки, не обнюхал, что и как здесь происходит!»

— Баранина, хоть ты и барин, а не по тебе. Она по мне…

«А кости? Кости-то бараньи ты же сам не сгложешь, а без меня они вовсе пропадут, уйдут в землю, сгниют без пользы! Да я и сам пропитаюсь кое-чем сусликом, а то и зайчишкой! — И Барин еще оглядел избушку и поморщился: Тулку-то, ружье-то свое, ты не взял, хозяин? И дурень! Надо было взять, вот бы и сходили по зайчатинку!»

— Ладно! — сказал Устинов. — Ладно, оставайся, коли так! Не просто тебя переспорить! Оставайся!

Барин подошел к Устинову, лизнул его в руку, сам облизался и тут же вцепился себе в хвост, в самый корень.

— Ты хотя бы отошел куда в сторону со своим занятием, — посоветовал Устинов. — А то как раз посередке расположился!

«А теперь это уже не твое дело! — сердито зыркнул Барин, продолжая выгрызать себе хвост. — Обойдусь без твоих замечаниев. Сделай вот у новой избушки сенцы, навесь хорошую дверь, тогда я и сам буду знать, что дальше той двери мне хода нет. А в этакой в развалюшке стесняться — одна глупость!»

И Барин выкусил-таки из хвоста блоху, встал на все четыре, потянулся, поглядел, как сидит на нем коричневая шуба с белой рубашечкой, поиграл ею на плечах.

Сказать по совести, Устинов насчет Барина, так же как и насчет Моркошки, бывало, думал всякое. Думал: а не пустить ли этакую шубку вместе с воротничком и с белой рубашечкой на рукавицы и на шапку? Ну, правда, недолгое было у него сомнение, очень уж хорошо они друг друга понимали, хорошие вели беседы, чтобы одному вот так о другом продолжительное время предполагать!

Однако за других лебяжинских мужиков Устинов и по сю пору нисколько поручиться не мог — тем запросто было сделать, и, когда Барина не бывало дома день, а то и два, Устинов грустно вздыхал: «Теперь в холода надо примечать — на кого из мужиков надет мой Барин?»

Но Барин тоже цену своей шкуре преотлично знал и берег ее зорко. Не так-то просто было его обмануть, заманить в чужую ограду.

Еще была у Николая Устинова мысль — посадить Барина на цепь, сделать караульщиком.

Но и тут он раздумал — очень уж веселым, а главное, смышленым рос Барин, значит, не та природа — не сторожевая. Сторожу и охраннику зачем смышленость? Он одно знает: сюда нельзя пускать никого, туда — нельзя, вот и всё, и вся мудрость. Вот и весь устав. К тому же не принято было в Лебяжке избы сторожить. Гришка Сухих на заимке цепных псов держал. Кругловы-братовья держали, так это особые были хозяева, имели большое обзаведение, надеялись, что будут иметь еще большее, и заранее делали охрану будущему своему богатству. Другим же в этом надобности не было.

И стал Барин вольной птицей, только что жил не в небе, а на земле, но не было далеко вокруг Лебяжки места, чтобы он его не обнюхал, не побывал бы на нем, не оставил бы там своего следа.

Наверное, так и должно быть: к вечному работнику, к мужику, кто-то вольный и беззаботный должен ведь прислониться? Правда, и для этого тоже ум, и сообразительность, и душа нужны, не дай бог, если бы тот же Барин по глупости своей мешал бы Устинову.

Но Барин никогда и ни в чем не мешал. Чтобы, к примеру, броситься сломя голову в хлеб и потоптать его, гоняясь за перепелкой, — этого за ним не было. Чтобы помешать Моркошке работать — тоже. Барин хлеб не добывал, но цену ему знал, понимал, что к чему. Запрягает Устинов ехать в Крушиху на базар — и Барин ошалело бегает по ограде. Запрягает на пашню — и вот уже Барин сидит у крыльца тихо и серьезно, строго поглядывает на хозяина: «Всё ли ты взял, что нужно? Смотри у меня — не забудь чего, какой-нибудь необходимый предмет!»

А нынче Барин еще повозился посереди избушки, потом высунул голову наружу и гавкнул в светлый уже, хотя и припозднившийся осенний день. Потянул носом воздух и гавкнул еще раз.

Так вот зачем он явился: предупредить хозяина, что кто-то был в устиновском дворе, узнал у Домны, что хозяин в поле, на пашне, и подался сюда. А Барин тоже подался, но только много быстрее.

«Комиссия?» — снова подумал Устинов. Нынче кто бы куда бы его ни позвал, кому бы он ни понадобился, первое, что приходило в голову, — Лесная Комиссия! «Покуда не поставлю новой избушки — не уйду с пашни ни на шаг!» снова решил про себя Устинов.

Приехал Григорий Сухих.

Приехал вершний, бросил повод на колодезный сруб и, на минуту остановившись, внимательно оглядел устиновскую избенку.

Вот кто понимал весь ее непотребный вид, весь хозяйский стыд и срам!

Всё поняв, Гришка, согнувшись, просунулся в дверцу избушки и пнул Барина:

— А-а-а! Ты уже здесь, лазутчик!

Барина он толкнул ногой, а Устинова рукой — это он поздоровался так и еще сказал:

— Здорово, Никола!

Тут были дни — Устинов со скотиной только имел дело и разговоры, Моркошке и даже Соловку высказывал свои мысли. Соловко, хотя и с полузакрытыми глазами и с отвислой губой слушал хозяина, а все-таки слушал. С Барином хотя и короткая была беседа, а все-таки была, о многом они успели поговорить. Ну а теперь с человеком предстоял разговор. С Гришкой Сухих.

А Барин замолчал, глаза у него сделались звериными. Когда Гришка пнул его, он оскалился, но безмолвно, не заворчал, не гавкнул, залег в угол. У него явился страх в глазах, он страха не скрывал, не прикидывался, будто ничего не боится, будто ему по-прежнему весело жить на свете, будто Сухих Гришка его нисколько не касается! Ничего этого Барин не изобразил, хотя и великий искусник был и так и эдак прикидываться. Он сидел в своем углу, шерсть торчком, а Устинову вполне было понятно, что и как переживает Барин.

«Мне страшно, хозяин, — показывал нынешний вид Барина, — но ты не думай, будто я убегу, оставлю тебя одного! Я не убегу! Когда понадобится, я свой страх, я всё на свете позабуду и брошусь тебе на помощь! Уж ты мне поверь, не сомневайся, об одном я только прошу — не замечай страха во мне, в моих глазах! Мне от этого совсем худо делается!»

— Ладно, ладно! — сказал Устинов. «Чего ты испугался-то? Это же Гришка Сухих, сильно лохматый и дикий, но человек же!» — хотел еще пояснить Устинов Барину, но не пояснил.

А Гришка — огромный, хромоватый, опрокидывая плечи вперед, сгибаясь в пояснице, чтобы сделаться пониже и не бороздить головой жерди потолочного настила, — мерил избушку из угла в угол. Избушка крохотная, Гришка огромный, получалось, будто он в клетке бегает, будто не по своей воле он вошел сюда, а посажен в клетку насилием.

Устинов подумал: те давние раскольники, которые в Сибирь долгие годы шли, в Сибири с рогатинами на медведей хаживали, такими же, наверное, были огромными и лохматыми.