Изменить стиль страницы

Да, романтические образы своих современников создавал Орест Адамович Кипренский. Мастерская его была одно время во флигеле Фонтанного дома, принадлежавшего графу Дмитрию Николаевичу Шереметеву, там он Пушкина писал, со статуей музы на заднем плане. «Себя, как в зеркале, я вижу, но это зеркало мне льстит». Есть у Кипренского и портрет Сергея Семеновича Уварова — еще не графа, в возрасте 30 лет, облокотившегося в небрежно-элегантной позе на столик с пестрой скатертью. Черный фрак со светлыми панталонами, жабо с плоеным воротником — последний крик тогдашней моды, — но чувствуется в этом моднике какая-то мешковатость, принужденность. Одет, действительно, как лондонский денди, но чего-то не хватает… свойственной истинному любимцу фортуны уверенности в праве одеваться, двигаться, позировать так, как хочется. И в лице, матово-бледном, не столько в романтическом духе, сколько напоминающем о петербургском геморроидальном климате — слабый подбородок, вялые губы, взгляд, сохраняющий где-то в глубинке природное лукавство, хоть стремящийся быть меланхолично-отрешенным… Стремление казаться тем, чем не являешься на самом деле, не может, в конце концов, не отразиться на внешности.

Сам Орест Кипренский?… Вряд ли. Есть в его биографии темноты, двусмысленности. Нимфетки, рагацци, таинственные убийства, — что-то, отдаленно напоминающее Микеланджело Караваджо, бурная гомосексуальная жизнь которого известна почитателям кинематографического таланта Дирека Джармена. Но все же верность Кипренского итальянской девчонке Мариучче, служившей ему натурщицей — на которой он вовсе не обязан был, а все ж, в конце концов, женился — представляется ничуть не наигранной, а самой, что ни на есть, натуральной.

На Фонтанке вспоминается о многом. Ленинградские старожилы помнят, что в довоенные времена для прогулок известного назначения любимыми были именно эти набережные: от Аничкова моста до Летнего сада. Здесь встречались, находили друг друга, обменивались новостями, делились опытом. Казалось бы, до 1934 года была полная свобода, но на самом деле так же боялись, трепетали за свою репутацию. Особенно трогательно, как заботятся о ней субъекты, на лицах которых, в повадках и интонациях столько всего, что разве слепой не разберет. Но жили, конечно, люди, как-то приспосабливались, выкручивались, находили маленькие радости.

Многие интересные люди жили поблизости. Дом на Фонтанке, 38 отмечен почему-то барельефом Льва Толстого, действительно, жившего тут в конце 1855 года на квартире у И. С. Тургенева, но без дремучей бороды, а только с усиками и бачками — мордастый офицерик, приехавший в Петербург из оставленного Севастополя с одноименными рассказами.

Для петербургской образованной публики этот дом был известен в течение многих лет вечерами у Марьи Гавриловны Савиной. Дебютировала она в Александринском театре в 1874 году (до того пять лет, начав пятнадцатилетней девочкой, играла в провинции). Сорок лет работала в «Александринке». Роли ее в основном были комические: в «Ревизоре», в «Месяце в деревне» (известен был всем ее роман с Тургеневым). Пользовалась колоссальным успехом. Дама светская, она сохраняла фамилию (вернее, сценический псевдоним, настоящая фамилия Славич) первого мужа, неудачливого актера, но покорила блестящего кавалергарда Никиту Всеволожского (сына «зеленоламповца»), ради женитьбы на ней вышедшего из полка. Следующим ее мужем был председатель Российского общества пароходства и торговли, миллионер Анатолий Евграфович Молчанов, с которым сделали они действительно доброе дело: основали приют для одиноких ветеранов сцены на Петровском острове.

Дом ее всегда был полон гостей. Сановники, литераторы, музыканты. Актеры — народ, в основном, не знатный — допускались избирательно. Разумеется, маститые, такие, как Владимир Николаевич Давыдов с Константином Александровичем Варламовым. Любимые публикой ветераны «Александринки», в наклонностях которых не сомневалась генеральша Богданович. Предрассудков у Марьи Гавриловны не было. Охотно принимала она у себя молодого Юрьева, «классического мальчика», как она его называла, и велела за обедом обязательно подавать для него жареные снетки, одобрение которым он как-то высказал. Восхищался Юрьев глазами Марьи Гавриловны: «большими, темными, островыразительными, умными, проницательными»…

Угловой, тоже надстроенный дом на углу Фонтанки с Итальянской — один из адресов Модеста Ильича Чайковского. За двенадцать лет, с 1881 по 1892 годы, брат композитора поменял три адреса, и все здесь, на Фонтанке: этот, д. 19 и еще на левом берегу — д. 28 и д. 24. Жил тогда Модест Ильич с Колей Конради. Счастливый пример нежной дружбы между опекуном и воспитанником.

Николай Германович Конради был глухонемой от рождения; в зрелые годы (прожил он до 1922 года) был «почетным блюстителем» общества глухонемых. Мать его, Анна Ивановна Мейер, после развода с колиным отцом вышла замуж за В. А. Брюллова, сына архитектора и племянника автора «Помпеи». Для воспитания восьмилетнего сына она пригласила Модеста Ильича, которому тогда было 26 лет.

Петр Ильич тоже интересовался судьбой несчастного, но милого и сообразительного ребенка. Братья вместе возили Колю в июле 1876 года в Монпелье (врачи прописали мальчику песочные ванны). Считается, что прием маленького инвалида на воспитание был одним из решающих моментов в печальной истории женитьбы Петра Ильича. Боялся, так сказать, впасть в соблазн и переступить. Как писал Модесту: «нахожу, что наши склонности суть для нас обоих величайшая и непреодолимая преграда к счастью, и мы должны всеми силами бороться со своей природой».

Борьба с природой вообще дело безнадежное, и пример Чайковского вполне показателен. Но любой опыт не бесполезен. Можно утешаться, что могло бы быть и хуже. В сущности, жаль Антонину Ивановну Милюкову, женщину, вне всякого сомнения, тяжело психически больную. Немало крови попортила она величайшему нашему композитору, но в сумасшедшем доме неизбежно оказалась бы и без этого замужества.

С Петром Ильичом вчуже непонятно, чего ради он вообще стал ввязываться в эту неприятную историю. Он в это время вовсе не скучал. Может быть, наоборот, от пресыщенности доступными радостями захотелось чего-нибудь этакого (сам не знал, чего). Окружали его талантливые молодые люди, лет так на 12–15 младшие (самому композитору было 37 лет). Виолончелист Анатолий Брундуков, которого безумная Антонина сравнивала с «помадной конфеткой». Братья Шиловские: Константин, помогавший композитору писать либретто «Онегина», и Владимир Степановичи (кстати, удачный опыт последнего, решившегося променять гомосексуальные утехи на брачные узы с богатой графиней Васильевой, на одиннадцать лет его старше, мог показаться завидным примером). Нежно влюбился композитор в шестнадцатилетнего скрипача Иосифа Котека, которому давал уроки, и любовь эта не угасала с годами (в 1877 году ей было уже шесть лет). Вряд ли она была безответна, но, для разрядки, существовали возможности плотских утех: мелькает в переписке некий Бек-Булатов, в подмосковной деревне которого устроилась настоящая «педерастическая бордель», как писал Чайковский Модесту. В конце концов, иметь младшего брата с такими же наклонностями — тоже не каждому так везет.

Скоропалительность этой женитьбы достойна какой-нибудь книги рекордов. Впервые о существовании Антонины Ивановны Чайковский узнал из ее страстного письма, направленного, по вычислениям исследователей, 26 марта. Меньше чем через месяц, 23 апреля (встретил, так сказать, день рождения; родился заново), Петр Ильич объявил о своем согласии. 6 мая венчались (кстати, возлюбленный Иосиф был шафером). Молодые сразу после ужина в «Эрмитаже» (дело было в Москве) разъехались, но кое-как общения между ними продолжались, и блажная Антонина не оставляла надежд на то, что все уладится. По крайней мере, уверяла, что для нее большим сюрпризом явился внезапный отъезд Петра Ильича в Петербург 24 сентября. Но Чайковский находился уже на пределе и спасся лишь тем, что верные Котек и Маня Ларош увезли его в Италию. Вот таково-то бороться с природой — хорошо еще, нашлись надежные друзья…