Вот где память места обнаруживается во всей непреложности: на Театральной площади. С тех пор, как обширный пустырь к северу от Никольского собора был отведен под «карусели» и заезжий из Англии берейтор Батес радовал здесь петербуржцев искусством вольтижировки (это 1763 год), до сего времени устремляются сюда любители славных зрелищ.
В 1780-е годы здесь возвысился каменный театр, построенный по проекту Антонио Ринальди (сам архитектор во время строительства свалился с лесов, так что заканчивали здание инженер Баур и художник Тишбейн). Еще через двадцать лет его капитально перестроил Жан Тома де Томон. Предание гласит, что и этот зодчий упал со стены построенного им театра, когда осматривал его после пожара, случившегося в 1810 году (регулярно падающие со стен строители — сюжет для Даниила Хармса).
Большой театр — грузное здание с восьмиколонным портиком — можно видеть на многих рисунках и литографиях так называемой «пушкинской» эпохи. Тот самый театр, куда Евгений Онегин мчался из ресторана Талона, хотя горячий жир котлет требовал пропустить еще пару бокалов «вдовы Клико». Здесь «блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна», танцевала Истомина. И жила неподалеку — в угловом доме, где сейчас булочная.
Заодно вспомним, что, расставшись со сценой, Авдотья Ильинична взяла себе в мужья юношу Экунина, очень любившего украшать себя бриллиантами, которыми его одаривала пожилая жена (гм! гм! читатель любопытный…)
Мы и сейчас проходим мимо стен старого Большого театра: они настолько прочны, что разломать их не удалось, и старое здание встроили в ныне существующую Консерваторию (1892–1896, арх. В. В. Николя). В напоминание о славе русской музыки по бокам Консерватории стоят монументы: Глинке и Римскому-Корсакову. Первый, подбоченившись, готов уж сплясать оркестрованную им «камаринскую»; второй, изучая положенную на коленях партитуру (допустим, «Шехерезады»), служит как бы рекламой расположенного рядом домика — подобно памятнику Крылову в Летнем саду, позиция которого привлекла когда-то внимание Александра Дюма-отца.
За Консерваторией (Театральная площадь, д. 8) — до неузнаваемости перестроенный шестиэтажный дом, мраморная доска на котором напоминает о Пушкине и «Зеленой лампе». Это 1819–1820 годы. Тогда, конечно, в Петербурге была совсем не такая архитектура, но, тем не менее, какой-то дом здесь у Екатерининского канала находился, и снимал в нем квартиру Никита Всеволожский, сын камергера Всеволода Андреевича. Отцу его принадлежал огромный дом по соседству: на углу Никольской (ныне Глинки) и Екатерингофского (Римского-Корсакова), где повешена была сначала упомянутая доска. Однако пушкинисты установили, что Никита принимал своих друзей не в отцовском доме. Ужиматься надобности не было, В. А. Всеволожского называли «русским Крезом». Двадцатилетнему сыну была предоставлена возможность перебеситься в стороне от родительских глаз.
Странная, не лишенная назидательности судьба всеволожских богатств. Золотые прииски, чугунные заводы на Урале, астраханские рыбные садки и тони, соляные копи, угольные шахты… Первый русский пароход был построен на Волге для Всеволода Андреевича — чтоб прогуляться ему по обширным поместьям, раскинувшимся по берегам великой реки. Редкую завел он традицию: на Новый год посылать с поздравлением Императрице золотое блюдо, наполненное свежей земляникой, выращенной в его рябовских оранжереях… И вот, разве только название платформы «Всеволожская» близ этого самого Рябова под Петербургом — вся память. Ничего не осталось от рябовского замка со 160 комнатами, парка на горе, с двадцатью пятью верстами дорожек; нет в Петербурге «Всеволожских» дворцов, как «демидовских» и «юсуповских» (состояние которых вряд ли превосходило Всеволода Андреевича). Все разошлось по пирам и забавам, баснословным праздникам, фейерверкам, представлениям крепостных актрис. При этом, пуская миллионы на ветер, Всеволод Андреевич проявлял иногда наклонность к сутяжничеству. Состояние его сильно увеличилось женитьбой на воспитаннице (так называли обычно деток, прижитых от небрачных связей) Никиты Афанасьевича Бекетова — того самого, которого Шуваловы приревновали к Елизавете Петровне. Бекетов удалился в свои астраханские поместья и наладил там образцовое хозяйство. Большая часть его наследства пошла в приданое за Елизаветой Никитиной, но сорок тысяч завещал он племяннику, тоже нам знакомому, Ивану Ивановичу Дмитриеву. И что же, Всеволожский затеял на десять лет тяжбу, так, кажется, эти тысячи Дмитриеву не отдав. Интересы нашего баснописца в Сенате защищал приятель его Державин (тщетно искать хотя бы намека в биографии творца «Фелицы» на что-нибудь, выходящее за пределы нормы, как понимал ее Гавриил Романович, даже в масонские ложи брезговавший вступать, как его ни уговаривали).
В «Зеленой лампе» публика была пестрая. Офицеры, гусары, светские бездельники, юноши из Иностранной коллегии, двадцатилетний Пушкин (как он писал: «с блядьми, вином и чубуками»)… Никита, на деньги которого лилось рекой шампанское и цыганки трясли монистами, совершенно вне всяких подозрений. Дважды в месяц там устраивалось нечто вроде либеральных прений на тему «как обустроить Россию», но более привлекательными казались субботы, когда являлись актерки, прелестницы, «с громким смехом сладострастья»…
Кто-то, может быть, из друзей «Зеленой лампы» интересовался иным, но утешение находил в другом кругу. Сильно подозрителен председательствовавший на заседаниях «Зеленой лампы» Яков Николаевич Толстой, по возрасту несколько старший остальной компании. В субботних усладах участия он не принимал, «пиров и наслаждений чуждый», как с некоторым недоумением писал Пушкин. Многих членов «Зеленой лампы» привлекали к дознанию, когда стали исследовать корни декабристского движения, но ничего преступного в этих молодежных вечеринках не нашли. Толстой, впрочем, на всякий случай уехал за границу, и до самой смерти не возвращался из Парижа. Подружился он, что характерно, с А. X. Бенкендорфом, и по заданию III Отделения собирал сведения о подозрительных эмигрантах, сам публикуя во французской прессе хвалебные статьи о благосостоянии Российской Империи…
На другой стороне площади, ближе к Крюкову каналу, стояли когда-то будки с жаровнями, у которых грелись кучера, дожидавшиеся хозяев, приехавших в каретах смотреть представление в Большом театре. Позднее построен был «театр-цирк», на арене которого гарцевали лошади, гимнасты в пестрых блестках кувыркались на трапеции… Наконец в 1859 году тот же архитектор Альберт Кавос, который строил цирк, переделал его просто в театр, названный Мариинским в честь жены Александра II.
Пятиярусный, голубой с золотом зал с хороводом муз на живописном плафоне ничем, в сущности, не изменился за сто сорок лет. По периметру плафона — двенадцать медальонов с чьими-то портретами. Троих можно узнать без особого труда: Гоголь (как нарочно, над самым занавесом), Крылов и Фонвизин. Остальные тоже драматурги: XVIII и 1-й половины XIX вв. (ведь в театре ставились не только оперы и балеты, но и драматические спектакли), но кто ж их знает в лицо: Озерова с Княжниным.
Занавес, с фестонами, ламбрекенами, кистями, позументами и горностаями — бесспорно, лучший в мире — расписан в 1914 году Александром Яковлевичем Головиным, тогдашним главным художником Мариинского театра.
Декорационная мастерская в театре находится над потолком зрительного зала. Огромное это помещение во времена Головина было известно многим художникам, артистам и музыкантам, приходившим пообщаться. Кузмин, в сереньком пиджачке и жилете в полоску, позировал Головину именно в этой мастерской.
В 1909 году здесь случился скандал, довольно известный в истории литературы, благодаря многочисленным мемуарам, но истинные причины его остались неясными, и вряд ли будут когда-нибудь поняты. Головин готовился тогда писать групповой портрет редакции журнала «Аполлон», первый номер которого только вышел. Позировать приходили в театр (вот причина портрета Кузмина, сотрудничавшего с «Аполлоном»; хотя Головин и вообще был верным поклонником поэзии этого мастера).