Изменить стиль страницы

— В данный момент, — с достоинством произнес следователь, — самое важное дело — выяснить обстоятельства, которые вынудили передовую колхозницу, комсомолку Тулпар Ходжаммаеву, к попытке самоубийства! ("Ой-о-й!" — вскрикнула Халлыва и, давя крик, концом головного платка прикрыла себе рот.) — Прошу не мешать мне выполнять служебный долг!

Я был уверен, что нашему председателю не возражают. Во всяком случае, он, привыкший, чтоб любое его распоряжение немедленно выполнялось, не терпел возражений. Как же я был поражен, когда председатель, вместо того чтоб оборвать наглеца, осмелившегося ему перечить, лишь усмехнулся. Горькая усмешка скользнула по его губам и исчезла.

— Мешать тебе я не буду. А прислушаться к совету старшего не так уж плохо. Известно это тебе?

— Мой первый советчик — закон, — не глядя на председателя, ответил следователь. — А послушать вас у меня будет возможность. Это не последний наш разговор.

Председатель удивленно взглянул на него и молча покачал головой.

— Вроде дошло! — проворчал техник, с ненавистью взглянув на председателя. — Любому ясно, что спрашивать надо с него, с председателя! Он виновен в том, что молодая девушка изуродовалась, что пыталась покончить с собой!

Мне показалось, что председатель кинется сейчас на техника: ударит плетью, затопчет сапогами — таким злым огнем вспыхнули вдруг его глаза.

— Хватит вам! — крикнула вдруг Халлыва. — Ишь разошлись!.. Силу девать некуда? Кидаются друг на друга, как верблюды!.. Если кровь кипит, нечего тут перед вдовами схватываться, на фронт идите! А не на фронт, так кирку в руки — и лезьте в эту проклятую яму! Быстро остынете!.. — Она повела головой, словно ее душил воротник. — Этот человек приехал говорить о Тулпар? Что можно сказать о ней? Гордый, сильный, мужественный человек! И если она пошла на такое, значит, не выдержала, не могла иначе! Слава богу, что непоправимое не случилось. Потому что Тулпар такая… такая девушка! Она все равно будет счастлива! И нечего больше толковать про Тулпар! А ты, — она мрачно взглянула на председателя, — не зря, видно, прискакал на ночь глядя. Предупредить, чтоб не болтали лишнего? Болтай не болтай, ребенку ясно: ты погубил Тулпар! Может, и нас тоже. Знал, что для общего дела на все готовы, на все пойдем!..

Голос Халлывы задрожал от слез. Как старуха, упершись рукой в пол, она поднялась с кошмы. Распрямиться сразу ей было больно, и она, морщась, полусогнутая, подошла к председателю.

— Ты все рассчитал, знал, что мы не пожалеем себя. Я вот тоже не знаю, что будет — поясница разламывается… Имей в виду, председатель: если муж вернется с войны, а живот у меня не начнет расти, как положено, ты мне ответишь! И знай: если что, ты убийца моих нерожденных детей.

— Да как же ты!.. — не выдержал Гыравлы-ага и заметался по хижине. — Зачем об таком? Ты об хорошем думай!

Халлыва не ответила. Опустила голову и больше не произнесла ни слова.

* * *

Холод такой, что леденеет тело. Растопить очаг, залезть под толстое одеяло, вытянуть ноги — что может быть лучше! Но надо подниматься и идти туда, на капал; луна уже взошла; если сейчас не пересилить себя, не встать, пересилит сон — свалит.

Председатель не уехал, его, видно, порядком огорошили; сидит, помалкивает, крутит крышечку чайника, поставленного перед ним. Я украдкой поглядываю на него. Халлыва сидит в той же позе, опустив голову; то ли неловко перед председателем за то, что она тут наговорила, то ли уж совсем тошно.

Ничего, Халлыва, держись, ты же сильная!.. Еще пять дней, пять ночей, и мы закончим, добьемся своего, вернемся домой с победой!

Так думал я, сидя тогда в нашей хижине перед ночной сменой. Мог ли я знать, что спустя несколько часов в предрассветной мгле меня вдруг затрясет, острая ноющая боль охватит левую ногу, и, когда не в силах справиться с болью, я скажу о ней Халлыве, женщины с ужасом будут рассматривать мою ногу, распухшую, посиневшую, словно и не мою.

Что в полдень следующего дня я окажусь в районной больнице и старый врач, тучный, усталый человек, скажет, что нога, обморожена…. И не станет утешать меня, внушая, что все обойдется, а, наоборот, сердито бросит, что человеку не положено запчастей и надо беречь, что имеется. И что, когда он выйдет из палаты, я спрячусь под одеяло и буду трястись от рыданий: боль, усталость, обида, страх выльются потоком слез.

Не знал я тогда, что через несколько дней после окончания работ Халлыва, Маман и Касым-ага навестят меня в больнице, и Халлыва, узнавшая недавно о смерти мужа, будет долго рыдать у моей постели, так долго, что мне покажется: слезы иссушат, погубят ее…

Не знал и того, что, когда я спрошу про Аксолюк и Гыравлы-ага, Касым-ага презрительно отвернется, а Маман шепнет мне, что их нет — Касым-ага не посадил их в свою арбу…

За окном заливались птицы, негромко звучала музыка. Музыка, птицы… Когда слышишь их, попадаешь в какой-то иной, сказочный мир. Звонкие переливы соловьев, роскошные, гордые павлины, расхаживающие по великолепным садам!.. Там никому не ведомы ни злоба, ни огорчения, никто там не хмурит бровей, никто не страдает, не умирает. И люди не ходят по грешной земле, а порхают, как бабочки. Всякий раз, когда за окном поет ранняя птица и негромко звучит любимая музыка, рождается в моем воображении этот мир, мир сказок, услышанных когда-то от мамы…

Но здесь, в Бассага, в прекрасный утренний час в моем воображении не возникли ни павлины, ни соловьи. Я слушал пение птиц, наслаждался негромкой музыкой, но перед глазами стояли не прекрасные пери, а уставшие до изнеможения, полуголодные, зябко кутающиеся в тряпье женщины…

Сорок третий год!.. Сколько людей страдало, мучилось, погибало в эту третью военную лютую зиму!..

Все так. Но я не могу забыть слова техника: "Они даже воевать могут. Вон сколько на фронте героинь!.. Но хошар — нет! Хошар не для женщин!"

…Вот они, места, где вы работали. Я стою на берегу канала и смотрю, как бушует мощный весенний поток. Он так громко шумит, словно хочет помешать моим воспоминаниям, отвлечь от печальных мыслей…

Вон там стояла наша хижина, а внизу, где с торжествующим ревом мчится сейчас поток, они при свете костра долбили и долбили землю, мерзлую, злую, неподдающуюся землю…

Рев потока, бушующего в русле, проложенном могучими машинами, и правда мешает думать. Язык современной техники мне непонятен, далек. Иное дело — дутар или птицы… Но здесь нету птиц. Впрочем, есть. Но это другие птицы, совсем другие. Движения их стремительны, резки: они то взмывают вверх, то белым камнем падают вниз…

Все здесь теперь другое, и ничто не напоминает о той зиме, о вас, о ваших страданиях. Но в памяти моей вы живы и будете жить всегда! Честь наша, совесть, гордость, сестры мои дорогие: Тулпар, Халлыва, Маман, Аксолюк!..

Перевод Т.Калякиной

Браслет матери

Не украшенье на руке —
Святыню, хранимую в сундучке,
Держу на ладони бессонною ночью.
Я — мать седая… А в блеске камней
Сияют, мерцают темные очи.
Очи пресветлые мамы моей…
Б. Худайназаров. Из ранних стихов.
Перевод Аллы Марченко

Если считать меня и Арчу-ага, нас было пять человек. Я говорю: "если считать", потому что я был слишком молод, а Арча-пальван слишком стар для участия в такой поездке. Арча-ага был знаменитым в наших местах борцом, с юных лет не знавшим поражений; его так и звали Арча-пальван. Лет до пятидесяти лопатки Арчи-ага не касались земли, потом он как-то сразу перестал выступать на свадьбах и празднествах, ушел на юг Каракумов и стал чабанить. Последние же несколько лет Арча-ага, совсем состарившись, ничем уже не занимался, сидел дома. И только трудный хлеб сорок второго года заставил старика зимой в самые холода подняться с места и тронуться в путь.