Изменить стиль страницы

— Выходит, халтуришь?

— Э, милый, если намазами этими всерьез заниматься, только о вере и думать! А когда ж тогда познавать прелесть мира? Трудов да мук всем хватает, надо, чтоб и радости жизни сей не минули тебя, грешного, хи-хи-хи!..

— Вон как ты рассуждаешь?! — удивленно воскликнул я.

— А ты как думал? — Старик высоко вскинул голову и надвинул на лоб папаху. — Считаете, не прав? — спросил он у женщин.

Молчание было ему ответом. Старик недовольно кашлянул и ушел.

— Ну вот что, — сказала Маман, уже поднявшись, чтоб идти на работу. — Давай, Аксолюк, рассказывай. Что у тебя со старым чертом? Только честно.

Все молча уставились на девушку. Она не отвечала, глаза у нее налились слезами. Маман стало жалко ее.

— Мы ведь не зря спрашиваем, Аксолюк. Знаем пакостника. То ты ему чай завариваешь, то лепешки за него печешь… Да не хлюпай ты носом, скажи по-человечески. Мы тебе прямо говорим, в глаза: нам твое поведение не нравится!

— А что я?.. — Аксолюк всхлипнула. — Мне мать наказывала, чтоб помогала ему… Чтоб ухаживала… Он ведь жадный, а нам другой раз и джугары даст, а то и ячменя… Мама к нему убирать ходит, стирает… Он тоже к нам иногда приходит… В гости… Даже шерсти дал на кошму.

— Инте-е-ре-е-сно!.. — протянула Халлыва. — Такой скупердяй, а вам и зерно, и шерсти дал! К чему бы это?

— Но они же помогают старику! — вступилась за подругу Тулпар. — И Аксолюк сказала: мать к нему прибирать ходит. Стирает ему.

— Не верится… — Халлыва вздохнула. — Не расщедрился бы он так за стирку да уборку. Боюсь, другая у него цель. А ну, глянь мне в глаза!

Аксолюк резко повернулась.

— На, смотри! Смотри сколько хочешь! Увидела что?

— Увидела… — негромко сказала Халлыва и, прикусив верхнюю губу, опустила глаза.

Я стоял в сторонке и искоса поглядывал на женщин, не смея поверить в то, что слышал. Когда Халлыва умолкла, я молча уставился на нее, превратившись в вопросительный знак. Она утвердительно кивнула мне и отвернулась.

— Не ваше дело! — вдруг выкрикнула Аксолюк и, мгновенно побагровев, бросилась к двери. — Что хочу, то и делаю!..

Никто ничего не сказал. Халлыва, прикусив губу, молча сидела у очага.

МАМАН

Сегодня я заметил, как ты что-то считала на пальцах. Подсчитала, уронила руки и вздохнула, опустив голову.

— Чего считаешь, Маман? — крикнул я сверху.

— Одиннадцатый день, как из дома уехали, — грустно сказала та, не переставая долбить землю. — Столько еще осталось! Больше двух недель!

— И чего тебя домой тянет? — невесело усмехнулась Халлыва. — Или ждет кто?

— А вдруг ждет! — выкрикнула Маман. — Может, война давно кончилась. Копаемся в этой яме — что мы знаем?

Я не раз замечал еще там, в поле, что стоит вам начать переругиваться, работа идет веселей. Сначала я глазам не поверил. Потом вижу: точно. Ну, думаю, помогает, ругайтесь, только чтоб не очень, не всерьез.

— А вы бы взяли да поспорили! — решил я подзадорить женщин. — Я люблю слушать ваши ссоры!

— Думаешь, это просто? — Маман распрямилась, поправляя кушак. — Чтоб побраниться всласть, тоже и сила нужна, и настроение. Да и живем, как назло, дружно. Если уж и ругаться, только со стариком. А с ним что проку ругаться?

— Да-а? — протянула Халлыва. — А хочешь, я сделаю, что ты сейчас разозлишься?

— Не знаю… — задумчиво протянула Маман, отдирая с лопаты мерзлую глину. — Думаю, трудновато меня раззадорить. Все внутри перемерзло, окостенело…

— Пожалуй, — ехидно промолвила Халлыва. — Сегодня у тебя и правда хорошо на душе!

— Это с чего же?

— Ну как же! На рассвете Гыравлы-ага так нежно укрывал тебя одеялом!

— И чего городишь! — резко бросила Маман. — Я не Аксолюк, чтоб позволять всякой дряни прикасаться!

— А чего особенного? — с деланным удивлением спросила Халлыва, надеясь еще больше распалить подругу. — Раскрылась, ноги торчат, человек пожалел тебя, проявил заботу, а ты!.. Оклеветала старого уважаемого человека!

— Да пусть у меня ноги совсем отмерзнут, отвалятся пускай, я этого уважаемого и близко не подпущу! А замечу что, всю бороду по волоску выдеру!.. — Маман так высоко вскинула лопату, что большой ком глины шмякнулся не на выступ, а где-то далеко за мной.

"Неплохо!" — подумал я.

Но Халлыва не стала больше тебя подзадоривать. Улыбнулась и спокойно взялась за работу. Ты же еще несколько раз с силой швырнула глину наверх, потом перестала бросать и задумалась, опершись подбородком на лопату. То ли тебе нужно было отдышаться, то ли слезы душили… Мне вдруг стало совестно, ведь я был причиной твоих слез и этого ненужного раздора. Я то и дело поглядывал на тебя, мысленно прося прощения.

Маман!

Жизнь улыбалась тебе, Мамап! Ты, как и Халлыва, вышла за любимого. Твой Амангельды еще не вернулся с действительной, а все уже знали, что ты ждешь его, что выйдешь за него замуж.

Амангельды пришёл из армии в начале сорокового года. Какой он был красивый, какой статный, нарядный!.. Все только о нем и говорили, а мы, мальчишки, не могли оторвать глаз от его фуражки с яркой пятиконечной звездой. Как тебе завидовали подруги! Выйти замуж за человека, который, три года служил в разных больших городах, столько повидал; столько знает!..

Когда Амангельды снимал фуражку со звездой и, положив ее рядом, тонкими длинными пальцами расчесывал черные волосы, от него пахло одеколоном! А как он болтал по-русски с учителем русского языка! Как бегал в майке по двору, делая какие-то сложные упражнения, к которым привык в армии… Когда Амангельды садился на коня, нам казалось, приехал сам маршал Ворошилов. Такой у тебя был жених!

Вскоре ты стала Амангельдиевой. Не прошло и года, родился сын. Это было весной сорок первого.

Нарядная, яркая весна пришла тогда к нам. Земля сплошь заросла зеленой травой, даже тропки, даже дороги! Посмотришь утром на два тополя, растущие на окраине аула, и кажется, что они покрыты дымкой. А все потому, что с вечера и всю ночь шел обильный, щедрый, проливной дождь. Когда он прекращался и из облаков выглядывало солнце, весенний ветер доносил горьковатый запах молодой травы, а все вокруг начинало сверкать и переливаться алмазными каплями дождя.

Как-то утром, торопясь в школу, я увидел, что Амангельды лезет на урюковое дерево. Урюк был еще совсем зеленый, и я удивился.

— Эй, пионер! — крикнул Амангельды, заметив меня. — Иди-ка сюда!

Я подошел, ничего не понимая.

— Влезь! Мне нужно несколько штучек этой кислятины. Давай подсажу!

— Чего подсаживать, я и так! — Мигом вскарабкавшись на дерево, я нарвал ему горсть зеленых ягод.

— Спасибо, товарищ пионер! — Амангельды с чувством пожал мне руку.

В эту минуту ты вышла из кибитки. Окликнула меня, назвав по имени, и улыбнулась. Улыбнулась, конечно, не мне — Амангельды. Он положил тебе на ладонь урюк, и ты вдруг застыдилась, опустила голову — все это запало мне в память. Вернувшись после школы домой, я рассказал маме, как рвал тебе урюк.

— Значит, опять беременна, — сказала она.

Весна всегда хороша, но та, предвоенная, принесшая людям столько счастья, была как-то особенно прекрасна. И вот я смотрю на тебя, усталую, замерзшую, в телогрейке, с тяжелой лопатой в руках, и вспоминаю тот весенний день, то дерево с кисловатыми плодами, и комок подкатывает к горлу…

Мне иногда кажется, что с начала войны идет не третья, а десятая, пятнадцатая зима!.. Сколько нам пришлось всего испытать! Тебе два первых года войны принесли огромное горе: сначала ты потеряла сына, потом умерла дочка…

И зачем я так устроил, что Халлыва пусть в шутку, по все же обидела тебя!.. А может, ничего? Пусть лучше поругались, чем молча ковырять опостылевшую мерзлую глину и думать, думать, думать?.. Самос страшное — носить в себе свою боль. Пусть человек кричит, плачет, ругается, только пусть не молчит.