Изменить стиль страницы

Потом я посмотрел у них церковь. Она оказалась значительно меньше нашей комской и в искусственном отношении построена как-то по-другому — с высокими колоннами, с карнизами и фигурами над дверями и окнами. Зато волостное правление было не чета нашему. Оно помещалось в двух больших крестовых домах под железными крышами, окрашенными синей краской. Эти дома соединялись между собою высокой крытой галереей с красивыми перилами прямо в улицу.

Недалеко от волости была больница. Под больницу было занято целых три дома. Их поставили рядом под одну крышу. Получился длинный-длинный дом. Сюда возят лечить со всей Новоселовской и из нашей Комской волости всех покалеченных и изувеченных в драках и на работе.

А школа в Новоселовой каменная, с огромными окнами, с красивым крылечком. И тоже под железной крышей.

Еще в Кульчеке я постоянно слышал о том, что в Новоселовой живет много всякого начальства. Позже, когда я учился в Коме, к нам на школьный спектакль приехало из Новоселовой не меньше двадцати подвод, и все парами да тройками. Приехали к нам тогда новоселовские купцы да начальники с разряженными женами и детками. Таких ласковых женщин и красивых девочек мне до этого никогда не приходилось видеть. Но сегодня я не встретил ни начальников, ни их жен, ни их деток. Да оно и понятно. На улице жарища, пылища. Чего им выходить в самый полдень. Сидят себе дома да попивают чаек. А может быть, куда-нибудь разъехались. Денег много, пристань рядом. В неделю, говорят, бывает два-три парохода. Садись и поезжай. Хоть в Красноярск, хоть в Минусинск.

Тараса Васильевича дома я не застал. Он был со всей семьей на покосе. Дома была только его теща — бабушка Парасковья — полная, не особенно приветливая женщина. Узнав, чей я, зачем приехал в Новоселову, она даже обрадовалась и сказала: «Живи, хоть неделю, хоть две. Мне веселее будет. Только вечером приходи пораньше».

Теперь мне ничего не оставалось делать, как идти к крестьянскому начальнику. И вот я явился в его канцелярию. Она помещалась напротив церкви во дворе у одного богатого мужика, в небольшом новеньком флигеле, который состоял всего из одной комнаты. В этой комнате было два канцелярских стола грубой работы. Третий столик стоял в глубине у стены, рядом со шкапом, и был завален разными бумагами. Крестьянского начальника в канцелярии не было, и я застал там только его письмоводителя. Это был молодой человек в очках, одетый в суконную куртку с синими петлицами и светлыми пуговицами. В волости у нас говорили, что у крестьянского начальника письмоводительствует какой-то студент, и я сразу догадался, что это он и есть и что одет он в свою студенческую форму. По правде сказать, я в то время не знал еще, где и чему учатся студенты. Знал только, что они по учебному рангу выше минусинских семинаристов, которые учатся на учителей и одеваются тоже по форме.

Поэтому письмоводитель крестьянского начальника заслонял для меня в этом молодом человеке студента. Я видел его в студенческой, форме, но что скрывалось за этой студенческой формой, для меня было не ясно. А как письмоводителя я знал его отлично. Он пишет нам от имени крестьянского начальника мелким-мелким почерком ехидные бумаги одна строже другой. Я отлично помнил содержание многих этих бумаг, некоторые обороты в них и давно уже обратил внимание на то, что письмоводитель шлет нам строгие приказы даже в отсутствие своего крестьянского начальника. В этих случаях он привычные выражения в распоряжениях крестьянского начальника «предписываю», «приказываю», «ставлю Вам на вид» ловко заменял оборотами: «Канцелярия крестьянского начальника предписывает Вам…», «приказывает Вам», «ставит Вам на вид». И сам подписывал эти бумажки. И они производили у нас такое же магическое действие, как будто бы за подписью самого крестьянского начальника.

Студент встретил меня очень приветливо, спросил, как я устроился с квартирой, и, узнав, что я буду жить здесь у родственников, сразу перешел к делу. Он освободил для меня маленький столик, заваленный бумагами, вручил мне наши комские продовольственные списки и попросил сделать по ним общий сводный список по другой форме. Тут же он вручил мне письмо от продовольственного комитета, в котором давалась эта самая форма. Убедившись, что я правильно понял его поручение, он снабдил меня бумагой и линейкой, а сам углубился в свою работу.

Материал, над которым предстояло работать, был мне знаком. Я помогал Ивану Фомичу составлять эти продовольственные списки. И мы сделали их, как это требовалось, по каждой деревне отдельно. Теперь надо было написать сводный список по всей волости, но совершенно по-другому. Работа была нетрудная, но очень кропотливая. Сначала мне нужно было награфить ведомость со многими делениями и заполнить эти деления определенными надписями. За этим делом я мог свободно наблюдать за письмоводителем крестьянского начальника.

А он сидел и писал свои бумажки и при этом что-то напевал и насвистывал. Меня даже удивило это. Мы там в Коме читаем его строгие распоряжения: «Категорически требую!», «Последний раз предупреждаю!», «Под личную ответственность!», «Под страхом административного взыскания!». Получив такие бумажки, волостное правление гоняет по деревням нарочных, старшина и заседатель сломя шею мечутся из деревни в деревню и гнут в дугу старост и писарей. Даже Иван Иннокентиевич, который относится к волостным делам довольно прохладно, даже он, получив бумажку с таким предупреждением, перестает рассказывать свои смешные истории и начинает быстро соображать, что надо делать. А он сидит здесь и играючи пописывает эти бумажки, и притом еще напевает и насвистывает. Может быть, не такие уж эти бумаги важные, если он пишет их с песней да с посвистом? Глядя на него, у меня даже стало изменяться отношение к самому крестьянскому начальнику. Раньше я глядел на строгие бумажки со штампом и его подписью и ничего за ними не видел и ничего не чувствовал, кроме страха и ощущения того, что хочешь не хочешь, а надо скорее делать то, что он требует. А то не миновать беды. А теперь при виде его строгой бумажки я не буду всматриваться в его штамп и в его подпись и считать их воплощением его всемогущества, а буду вспоминать студента и думать о том, как он пел и насвистывал. Если он тем не менее и вкладывал в эту бумажку немного ехидства, то больше для острастки. Сам он, похоже, человек не ехидный.

В первый день я графил сводные ведомости и заполнял сделанные графы заголовками. Студент несколько раз подходил ко мне проверять работу и не делал мне никаких замечаний. Видимо, у меня все было в порядке.

На другой день я рано утром пришел в канцелярию. Студент был уже там, но пока ничего не писал, не пел и не насвистывал. Как только я появился, он сразу же встал и сказал:

— Пойдем сначала на реку искупаемся.

Мне не очень хотелось идти с ним купаться, но я не посмел отказаться, и мы пошли на новоселовскую протоку. Дорогой он расспрашивал меня о том, какую работу я выполняю в волостном правлении и сколько мне там платят. На его вопросы я отвечал коротко и односложно. Узнав, что в волости я пока ничего определенного не делаю, а только всем помогаю и получаю за это пять рублей в месяц, он больше ни о чем меня не расспрашивал. В общем, разговор у нас не клеился, и он, видимо, решил, что ничего интересного от меня не узнает.

Я же расспрашивать его стеснялся. Да и не знал, о чем с ним говорить. Сознание нашего неравенства связывало меня, порождало робость, стеснительность. За работой я мог возместить эти недостатки своей старательностью. А здесь, во время купанья, от меня ничего не требовалось, и я должен был молчать да ждать его вопросов.

А купаться-то студент не умел. Влез в воду по грудь и плещется. Потом окунется и опять плещется. И не плавает и не ныряет. Может это он по-студенчески купается. Может быть, по-студенчески так и надо — стоять по грудь в воде да полоскаться. И, глядя на него, я тоже только стоял в воде, хотя мог легко переплыть эту новоселовскую протоку. Окунешься и стоишь, стоишь и смотришь вверх по течению, как искрится и серебрится река до самой Городовой, которая неподвижной громадой высится на той стороне Енисея.