Изменить стиль страницы

Эти наши выводы, судя по всему, совпадали с выводами начальства. Именно в таком режиме закончился ноябрь, прошел декабрь — бои шли, задачи мы выполняли. Враг «активничал», значит, главных сил не снял. Активизировались фашистские снайперы…

Как-то в двадцатых числах у нас появился командир дивизии, вместе с ним — комполка и еще трое. Он вообще частенько бывал на передовой. Комдив, рассказывая об обстановке, отметил, что противник старается прорвать внешнее кольцо окружения, чтобы соединиться с Паулюсом. Велел смотреть в оба. Комбат заверил «батю»: все будет в порядке. Потом добавил: «Товарищ полковник, зачем вы ходите по переднему краю? Здесь за каждым камнем снайпер. Тем более — в белом полушубке…» Людников улыбнулся: «Полушубок под цвет снега, он даже маскирует…» Затем, глядя на меня, добавил: «Я тебя еще раз поздравляю с назначением на батарею. Если хочешь, можешь написать отцу письмецо, адъютант передаст фельдъ-егерской связью». Я подрастерялся. Никак не мог понять, почему комдив предложил написать письмо отцу. Очень странно. Почему именно мне предложил? Поблагодарил, сказал, что сделаю это в следующий раз.

Если бы Людников ничего не говорил, а просто пришел, посидел, помолчал и ушел — это тоже было бы великим делом. Душа солдатская теплеет, чувствуя внимание.

Мои мысли прервал комбат:

— Ты что, гусь?

— В каком смысле?

Про себя подумал, что он, может, лишь сейчас рассмотрел, что я длинный и худой, особенно шея…

— Ты сыночек, что ли?

— Какой сыночек, чей сыночек?

— Именно тебе комдив предложил написать письмо. Никогда такого не было.

— Да я сам опешил. Ничего не могу понять…

— Ладно, подкрути усы кверху! Внимание персональное…

На этом, казалось, эпизод закончился. Что же касается усов, то они уже пробились, но закручивать было нечего.

Дня через два комбат, вернувшись от комполка, прищурил и без того хитрые глаза:

— Ты чего темнишь-то? Ведь сыночек же ты…

— Какой я сыночек?

Комбат вытаращил глаза:

— Пресвятая Богородица, первый раз вижу такого выродка — от своего родного отца отказывается, да еще на фронте. Я знаю все. Отец твой — начальник штаба Сталинградского фронта генерал-лейтенант Варенников Иван Семенович. Мне сейчас комполка сказал… А ты Валентин Иванович Варенников. Что молчишь?

Я опешил, не мог сообразить, что к чему. О генерале Варенникове слышал впервые. О командарме Чуйкове — знал. О командующем фронтом Еременко — знал, не говоря уж о Жукове, Василевском…

Придя в себя, выпалил:

— Так он хотя Иван, но Семенович, а мой отец Иван Евменович. И он — не военный. Генерал, очевидно, наш однофамилец.

Теперь уже комбат опешил:

— Ну и дела! А там (показал пальцем вверх) все думают, что ты сыночек. И удивляются, что в таком пекле, да еще не подаешь отцу никаких сигналов…

Мы расхохотались.

В 1985-м я встретился с «батей» Людниковым в Военной академии Генштаба. Он — генерал-полковник. Герой Советского Союза, руководил иностранным факультетом. А я был генерал-майором, слушателем этой академии. Мы смеялись с ним до слез, вспоминая мое «родство» с Иваном Семеновичем Варенниковым.

Но все это было потом…

Немцев в районе Сталинграда окружили, а тех, кто пытался прорваться, уничтожали. А мы сидели и гадали, уйдут фашисты или будут удерживать занимаемые позиции, пока их всех не перебьют. Нам необходимо это знать: требуются достоверные данные об их намерениях. Значит, нужен «язык». И добыть его должен я с напарником. Филимон для этой роли не подходит — тучный, да и рука у него болит. А вот разведчик Чижов в самый раз: небольшой, юркий, сообразительный, моего возраста. Когда я «созрел» для этого, решил поделиться замыслом с Филимоном…

Разговор сразу стал напряженным, недружественным. Он откровенно сказал: «На войне каждый должен заниматься своим делом. Если кому-то из нас взбредет какая-то фантазия и он начнет ее выполнять, то будет полный хаос. Инициатива? Да, необходима. Но только — когда улучшает положение, создает перспективу. А в этом случае — никакой пользы. Только вред: убьют немцы тебя и Чижика, закопаем вас обоих, напишем: «Погибли смертью храбрых». А фактически? По собственной дури. Кому нужен этот «язык»? Что знает немецкий солдат? Да ничего, кроме того, что он будет делать сегодня. И это источник информации? Смех один… «Гитлер капут» он тебе скажет. Если пойдешь с этой идеей к комбату, то я иду следом — полностью тебя развенчаю. Если тот тоже спятил, то звоню начальнику артиллерии…»

Меня это разозлило. Но выхода из сложившейся ситуации я не видел. К разговору больше не возвращался. Хитрый сибиряк! Все поливал свою руку водкой из фляги и приговаривал: «Сразу двух зайцев убиваю — руку лечу и наслаждение от запаха получаю. Сюда бы еще селедочку…»

Закончился декабрь. Встретили новый 1943-й. Выпили по чарке. Постреляли. Немцы о чем-то галдели. Иногда с их стороны слышна была музыка губной гармошки.

Вскоре пошли толки, что начнутся боевые действия, в том числе и нашей армии, по рассечению окруженной группировки. А в ночь с 5 на 6 января меня ранило — произошло случайно. Вылез я с ординарцем из окопа и направился на КП полка к начальнику артиллерии. Сделал несколько шагов, а потом услышал над головой звук летящих снарядов — значит, все нормально. Я обернулся к солдату, он замешкался, а в это время еще серия снарядов… Сильно стегануло в грудь, упал навзничь, глаза, рот, нос — все забито кирпичной пылью; сильно болит грудь, тошнит, почему-то не могу подняться. Ординарец волоком затянул меня в ход сообщения. Вырвало, изо рта пошла кровь. Прибежал Филимон, что-то пробормотал… Позже я узнал, что примерно в это же время ранило командира батальона старшего лейтенанта Топоркова.

Помню, сделал он большую, из бинта и ваты салфетку, наложил мне на грудь, а через грудь и шею стянул, чтобы не спадала. Сказал, что крови мало, неопасно. Но внутри все клокотало и булькало. Меня на плащ-накидке вынесли из траншеи, укрепив полулежа на волокуше, — и дальше по снеговой дорожке. А Филимон накинул на меня еще и полушубок.

Потом оказался в палатке, стало тепло. Здесь я размяк, меня протерли спиртом, но внутри продолжало клокотать. Мужчина в белом халате — видно, врач — обработал мою рану. Он долго копался, а затем вынул небольшой осколок, показал мне и, завернув его в бинт, сунул в мою руку: «Это твой трофей, береги!» Тут же ушел, но вскоре вернулся с другим врачом; они мяли мне правую сторону груди и все спрашивали: «Больно?» Конечно, больно. Зачем спрашивают?

Через два часа я уже летел на санитарном самолете. Мне сунули какие-то бумаги. Это был медсанбатовский лист с описанием медицинской помощи, направление в госпиталь. Третий документ — продовольственный аттестат.

Приземлились на полевом аэродроме — впрочем, какой там аэродром? Снеговая утрамбованная полоса да три палатки. Поодаль несколько самолетов, как и наш, с красными крестами. Вышел с помощью санитара, сплюнув на снег сгусток крови. Потом явилась женщина в военной форме, с тремя кубиками. Я еще подумал: ишь ты, начальница надо мной, старший лейтенант. Она распорядилась, чтобы следовали за ней. И мы, кто своим ходом, а кто на носилках, — отправились. Шли недолго, станция была рядом, а там обычный пассажирский поезд, приспособленный для перевозки раненых. Просмотрели мои документы, определили место в вагоне.

Было тепло. Уселся у окна по проходу, ожидая отправки. Стояли весь день. Мне дважды приносили резиновую грелку, совершенно холодную, заталкивали ее под гимнастерку, на рану.

Заставляли что-то пить. Голова кружилась. Все время клонило ко сну. Вечером поезд, наконец, тронулся — к утру прибыли в Балашов. Я попал в госпиталь, находившийся рядом с вокзалом. Все палаты и коридоры забиты ранеными, они лежали даже на полу — хорошо, были матрасы. Меня завели в переполненную большую комнату. Койки стояли справа и слева, а одна прямо в проходе; на нее мне и указали. Сестра дала белье, халат, какие-то дикие тапочки — сказала, чтобы переоделся. Оставшиеся при мне документы, завернув в носовой платок, положил под подушку — тумбочек здесь не полагалось. Улегся и сразу уснул.