Изменить стиль страницы

— Ништо, — распустил новгородец губы в улыбке, — бог не выдаст, свинья не съест, — глаза его стали щелками.

— Ну? — нетерпеливо спросил британец. — Что он говорит?

Переводчик затруднился.

— М-м-м, такое туманное московитское выражение. Трудно перетолмачить…

Англичанин махнул рукой!

— Ладно…

— А еще ему скажи, — постукивал новгородец по залитому пивом столу твердым ногтем, — государь теперь у нас всея Руси Михаил свет Федорович. Самодержец. Да и то ему, англичанину, в толк взять надо: Русь промеж разных земель лежит. С одной руки у нее восток, с другой — запад. Теперь скажи — кто мы есть: ни то ни се или и то и се? А? То-то, — новгородец выставил длинный узловатый перст. — Теперь смотри…

Англичанин, склонив голову, слушал торопливый перевод толмача, поглядывал хмуро на выставленный палец, мигал глазами.

— Наводить у нас порядок станете, — с расстановкой говорил новгородец, — хуже будет. Ничего не добьетесь, да и холку вам мужики наши намнут. В смутное-то время были такие, пришли к Пожарскому князю воины — из шотландской земли кавалер Яков Шав, марбургский боярин Ондреян Флоредан, полковники немцы да француз Маржерет, мол, помогать. Пожарский отвечал им: пошли вон, — и проводил с честью. Справимся, мол, сами. И справились… Теперь вам на западе иного пути тоже нет, как с русаками мирно столковаться. Русак, он ко всякому умному делу сметлив. Ему только покажи, а уж он поймет. И с английскими мужиками мы очень дело иметь хотим. Будет и лес кораблям, и холст добрый, и пенька, и смола, и воск… А нам — золото.

Англичанин закивал головой, заулыбался. Поднял стакан вина. Поднял русский тоже. Посмотрели друг на друга, выпили. И остались друг другом весьма довольны.

…В корчме прибавлялось народу. Ярко пылал в глубине громадный очаг. Пламя лизало большие черные котлы, сковороды, противни, вертела с зайцами, утками, ревельскими кабанами. Над очагом, соединяясь с кирпичной закопченной нишей, висел четырехугольный, потемневший, позеленевший от времени короб из медных листов, с трубой, тянувшейся вверх, к балкам, через которую уходил дым. От очага шел жар, пахло жареным мясом, луком, чесноком. Суетились повара. От бочек на дубовых подставках к столам то и дело бегали молодцы-прислужники с кувшинами вина, пива, меда. Особенно тепло и уютно казалось в корчме, наверно, оттого, что на дворе стояла поздняя, сырая, холодная осень.

За столами теснились носатые армяне в черном, светловолосые лифляндцы, чехи. Высокий, крупный швед-оружейник сидел не двигаясь, не ел, не пил, смотрел вокруг надменно: он ехал в Москву по приглашению самого царя Михаила.

Смута на Руси давно кончилась. Шел уже 1620 год. Государство устояло. Хотя многие и в самой Руси и на западе немало дивились. Царь, кажется, сидел крепко. В Московские пределы ехали послы, заморские гости, лекари, рудознатцы, стеклодувы, виршеплеты, алхимики, кулинары, ландскнехты, граверы, печатники, золотых и серебряных дел мастера, гранильщики, зодчие, механики, каретники. В Европе разгоралась большая война, которую потом должны были окрестить тридцатилетней. Вооруженные шайки солдатни, большие и малые, уже пошли бродить не разбирая границ. И многие из ремесленников, кто мог и хотел, ехали в Московию, где устанавливались мир и тишина. Платили московиты щедро.

Костлявый монах, прихлебывая свое питье, смотрел пристально в угол, где несколько поляков, наевшись ревельской ветчины и подымая то и дело кубки с пенным вином, завели песни.

— Пьют! — кивнул он на них французам, саксонцу. — А Марину загубили.

— Не эти ж? — сказал пожилой француз.

— Не эти, так другие, а все из их братии.

— Вы, кажется, больше молчите да пьете свою нелепую смесь, — недовольно сказал наконец француз. — Между тем, когда мы встретили вас у входа в это заведение и пригласили с собой, вы были очень несчастны и голодны. Вы обещали нам за добрый и сытный ужин с вином позабавить нас историей, столь же занимательной, сколь и поучительной и трогательной, а именно — историей о царице московской, Марине…

— И позабавлю! — монах стукнул кулаком по столу. — Как не позабавить таких знатных господ? Ибо можете мне не говорить ничего, но я вижу, что вы знатны и благородны…

— О Марине, — перебил его француз. — А история эта весьма будет для нас интересна, ибо мы едем по важным делам в Московию. И нам полезно знать об этой земле возможно более. Впрочем, может быть, вы самонадеянно думаете нас провести досужими баснями, а достоверно ничего о несчастной царице не можете сообщить?..

— Я? — монах насупился. — А кому же тогда и знать, как не мне? Я был при том, втором, Димитрии до самой его гибели и знаю все. То знаю, чего никто не знает…

Некоторое время монах сидел молча, устремив взгляд в огонь, пылавший в очаге, и видно собираясь с мыслями. Затем заговорил так:

—  Как я уже упоминал, в тот вечер, приехав в деревню недалеко от места, называемого Тушин, Марина виделась с польскими военачальниками, которые служили тамошнему Димитрию. Она узнала, что ее обманули. Ее привезли к человеку, который вовсе не был ее первым мужем, тем Димитрием, что вошел в 1605 году в Москву и сел на престоле, а потом там же, в Кремле, был убит. Узнав это, она кричала в гневе. Она требовала, чтобы ей дали лошадей, и она немедленно уедет в Польшу. Я стоял у окна избы и все слышал. Князь Рожинский возражал ей и уговаривал ее. Он говорил, что родная земля, Польша, требует, чтобы она осталась в Тушине, признала того царька своим мужем. Тем она поможет, говорил он, одолеть Шуйского, завоевать Москву и возвысить Польшу. Марина же в ответ кричала, что князь Рожинский лжет и что родина не может требовать от нее, чтобы она лгала и ложилась в постель к проходимцу.

Монах отодвинул с отвращением чашу из-под сбитня, взял стакан, решительно налил из кувшина вина, выпил, утерся ладонью, взглянул вызывающе.

— Родина, — скривил он губы. — Родина никогда ничего не требует. Ты сам отдаешь ей все. Все, что можешь.

До вечера до самого шел разговор в избе. Они уговаривали ее. Рожинский да и отец Марины, воевода Сандомирский. Так и не уговорили в тот раз. Но надломилась, однако, Марина. Решимости у нее ехать немедленно назад в Польшу уже не было.

Она вышла на крыльцо. Держала себя в руках, и взгляд был прям, открыт. Хотя по глазам, конечно, видно было, — плакала. Оттого глаза сияли, как звезды.

Придерживая край платья, сошла по ступенькам. Сходя, сказала про себя срывающимся голосом:

— Прав ты, мертвый. Не послушала тебя. Не поверила. А теперь не воротить.

Села в карету, уехала.

Так первый раз увидел Марину. Потом видел немало и много месяцев кряду. Все это было в таборах.

Таборов вокруг Москвы тогда стало весьма изрядно. Больших, малых. Московиты с места тронулись, как ошалели. Тушинский табор побольше был, а другие поменьше, разбивали кто где хотел. Под Троицей поляки стояли. Монастырь тут знаменитый пан Сапега брал — так и не взял.

В таборах все смешалось и в том даже, где их так называемый царь резиденцию имел.

Без счету высилось над рекой, на полянах шатров, изб всяких, амбаров, дворов, сараев, земляных жилищ, харчевен, кабаков, игрищ, палаток русских комедиантов. На первых шагах удивлялся беспрестанно, потом надоело, бросил.

Улицы образовались в Тушине, торжища. Всякий думал, — живет здесь временно. Боярин, борода длинна, шапка трубой, летом и то носит три шубы, ничего не говорит, только с важностью сопит, а и он теснится в избе, терпит. Привыкли. Против боярских домов, глядишь — шалаши, землянки, а там — беглые. Зубы скалят. И закона нет. Сам боярин тоже, может быть, преступил присягу. Так месяц за месяцем ждали, друг на друга смотрели, верили, — вот придет известный срок и тогда…

Все там были; казаки, поляки, монахи папского престола, русские горожане, мужики, торговые купцы, попы, латники, писцы, менялы, женские персоны всякого ремесла.

Жизнь была разная, кому как. Зато всем этот Димитрий обещал богатство, волю, в придачу — если кто хочет — честь, привилегии. Кто хотел — верил. Таких было много. Проповедники также свои находились, бродили по таборам, смысл объясняли, увещевали.