Изменить стиль страницы

— Ты лжешь! — задрожав в гневе, страшно закричал флорентиец. — Нет такого народа!

— Есть! Уже вести доходят!

— Нет! А если явится, то путь заградят.

— Не вы ли? — захохотал безумец, не отрывая исступленного взгляда от флорентийца. Он уловил в голосе купца тревогу и, наслаждаясь порожденным смятением, вдруг побежал по дороге назад, тыча перед собой перстом и скаля зубы.

Он исчез так же внезапно, как и появился.

— Кто это? — еле переведя дух, спросил купец.

— Безумный, — неохотно отвечал монах. — Был в ордене доминиканцев, но изгнан за непотребство и живет, как зверь. Не тревожься, Джованни. Ступай в монастырь, тебя примут. И не печалься о той женщине из Киева. Да будет с ней благословение божье. Иди.

Купец поклонился и пошел к воротам, ведя коня на поводу.

Монах посмотрел ему вслед.

На террасу между тем вступила небольшая процессия. Четверо крепких слуг несли крытые носилки из орехового дерева, в которых возлежала дама. Меж сдвинутых в сторону алых занавесок виднелось ее прелестное лицо в обрамлении черных волос. Большой квадратный вырез зеленого бархатного платья открывал нежную белую грудь.

Впереди и позади носилок шли четверо скороходов в лимонных камзолах с вышитым на правом плече черным трилистником. Головы молодых людей были украшены желтыми шапочками с изумрудными перьями. Они несли двух соколов и попугая.

По знаку дамы носилки остановились.

— Благословите меня, святой отец, — сказала она монаху.

Тот нахмурился, однако направился к даме немедля. Носильщики опустили носилки на белые плиты террасы.

— Я весь внимание, прекрасная Виола.

— Я хочу, чтобы вы, падре, благословили меня. И, кроме того, мне хочется получше рассмотреть вашего юного собеседника. Скажите ему, что я не кусаюсь и что молодые люди в моем доме становятся более ловкими и обходительными. Это делает их приятными и умными кавалерами и благородном кругу. Не так ли, падре?

Тут она улыбнулась монаху, который с готовностью благословил ее. Однако почти все сказанное ею было обращено к Томазо, который, словно окаменев, не отрываясь смотрел на нее.

— Подойдите сюда, милый юноша, — продолжала она, — и скажите хотя бы слово. Мне хочется услышать, какой у вас голос.

Томазо медленно подошел к носилкам, не отрывая взгляда от лица красавицы. Виола протянула ему руку. Он схватил ее и жадно поцеловал. Виола усмехнулась:

— О, я вижу, мальчик не может вымолвить ни словечка, но чувства рвутся из него сами.

Томазо, по-прежнему ничего не говоря, смотрел на нее.

— Ну, ну, не так серьезно, — тихо сказала Виола и белой рукой потрепала его по щеке. — Если вы захотите увидеть меня, то на неаполитанской дороге вам укажут мою виллу.

Тут же по ее знаку носилки были вновь подняты, вся процессия направилась в ворота монастыря, где и исчезла.

— Кто это? — спросил Томазо.

Монах хмуро посмотрел на него.

— Это Виола, племянница кардинала.

— Племянница его преосвященства?

— Да.

Монах усмехнулся.

— Томазо, — он пристально посмотрел на юношу, — ты должен быть свободен, потому что небо ждет от тебя подвига.

— Я верный сын церкви, падре.

— Ты сын человека, Томазо. Женщина родила тебя в муках, и женщина передала тебе все страсти и желания, которые волнуют сынов человеческих. И они просыпаются сейчас в тебе и тусклым дымом страстей одевают мысль твою. Мысль же не тебе принадлежит, но вере. И она должна быть ясна, твоя мысль, чтобы ничто не туманило ее. А освободиться от желаний можно, лишь утолив их.

Томазо странно смотрел на монаха, слушая его речь.

— Вы ошибаетесь, падре, — тихо сказал он. — Не о племяннице кардинала думаю я сейчас. Но о грозе, иду щей с востока, и о той девушке из далекого города русов, о которой поведал нам флорентиец Джованни. Интересно было бы узнать, как ее зовут?

Монах поджал губы.

— Ты мечтатель, Томазо, — сказал он. — Ты мечтатель, и разум твой все еще как норовистый и необъезженный конь. Впрочем, время утренней прогулки нашей истекло. После трапезы нам надлежит уединиться для работы в монастырской библиотеке.

* * *

А великий город русов, о котором помянуто было несколько раз в рассудительных, философических и забавных словах во время тех декабрьских бесед на террасе монастыря у Абруццских гор, горел уже много дней и ночей.

Едкая гарь стлалась по улицам. С неба падал снег и смешивался с клубами дыма, и от этого свет нового дня, встававшего над городом, казался каким-то необычным и все выглядело диким и жестоким.

Плотное кольцо осады окружало город. Скрипели татарские телеги, ревели верблюды, ржали кони. Там и сям во множестве пылали костры.

Еще стояли на высоком валу Ярославова города могучие стены. Но супротив ворот работали без передыху стенобитные машины татар, круша камень, дерево, железо, землю, и уже пробиты были Лядские ворота. Спешенные татары кинулись было в пролом, но наткнулись на новую стену из бревен, которую в страшной спешке успели возвести русы позади ворот. Сеча закипела с новой силой.

И непрестанно со свистом неслись через стены камни, которые бросались в осажденных особыми метательными орудиями. И так тяжелы были иные камни, что четверо татар с трудом подымали их. И еще стреляли зажженными глиняными горшками с земляным маслом. Чертя в воздухе красный и черный след, летели они над улицами, ударялись и лопались с треском, и горящие струи вырывались из них, зажигая дома, поражая людей, разливая вокруг дым, смрад и пламя.

С высокого холма следил за битвой Батый. Он сидел верхом на вороном коне. Сдвинутые кустистые брови почти скрывали щелки глаз, которые были устремлены на горящий город. Иногда он наклонял голову набок, как бы прислушиваясь к шуму битвы, словно стараясь уловить в пей одному ему известный звук.

На нем была огромная из белых овчин шуба с длинными полами, крытая тонким алым сукном. Из-под нее выступал распахнутый синий шелковый халат, открывавший могучую бронзовую грудь. На голове красовался сдвинутый назад большой малахай с откинутыми в сторону и на спину пышными рогами ярко-рыжего лисьего меха.

Позади возвышался белоснежный островерхий шатер, у входа в который горел костер. Там стояли пешие и конные татары. По правую руку от Батыя на расстеленном драгоценном ковре с пурпурным узором в окружении подушек сидел пожилой араб, прибывший по приглашению Батыя в его ставку, чтобы собственными глазами увидеть гибель великого города русов и завершение завоевания их земель. Ему было сказано, что, если пожелает, он может следовать с непобедимым войском татар далее, на запад, куда лежал их путь.

Араб, который у себя в Багдаде был придворным библиотекарем и занимался составлением исторических хроник, смотрел на горящий Киев. Белая бородка его подрагивала.

— А что будет потом? — громко сказал он.

— Кто может это сказать? — усмехнулся Батый. — Вы, последователи вашего пророка, утверждаете, что будущее знает аллах. И вы верите в это. Мы иногда думаем, что будущее известно духу великого Тэнгри. Но мы не очень верим в это.

— Хорошо, — опять громким напряженным голосом заговорил араб. — Пусть так. Но что вы хотите сделать потом?

— Мы хотим дойти до моря франков. Так завещал нам великий Чингисхан.

— А потом?

— Когда от моря до моря вся Вселенная, накрытая вечным небом, окажется под копытами вот этих коней, — тогда… О, тогда мы будем кочевать, как встарь… Это тоже приказал он. Только кочевать и никогда не садиться на землю…

— Какой он был, Чингисхан?

— Он был Чингисхан. Равного ему не было.

Батый задумался.

— Что было в нем главным?

— Главным, — уверенно сказал Батый, — были в нем его глаза. Ничто не увлекало его взор так, чтобы он не видел при этом всего остального. Он видел все и мыслил обо всем.

А русичи, что сражались в обложенном, исходящем дымом городе, уже изнемогали, и силы их подходили к концу.

В это мглистое страшное декабрьское утро по узкой улице Ярославова города, запруженной людьми, телегами, скарбом, изголодавшимся, непоенным, мычащим скотом, который согнали сюда жители посадов при подходе полчищ татар, бежала девушка.