Изменить стиль страницы

В душе Егора тоже была весна. Радость победы рабочего дела усиливалась еще и тем, что с каторги вернулся отец.

И, как весеннее половодье, бурлили повсеместно митинги, манифестации, собрания. «Вся власть Советам!», «Да здравствует Ленин!»

А вскоре Егору пришлось взять в руки винтовку: началась иностранная интервенция. Провозвестником ее был вошедший без разрешения в бухту Золотой Рог японский крейсер «Ивами» — бывший русский броненосец «Орел», захваченный японцами в Цусимском бою. «Ивами» пришел во Владивосток под новый, 1918 год.

Тяжелый это выдался год. Весной японцы высадили на гранитный булыжник владивостокских мостовых вооруженный десант. Солдаты выгрузились под покровом сырой апрельской ночи. Над бухтой и сопками клубился тяжелый, моросящий туман, в нескольких шагах не было ничего видно, и жители Владивостока лишь утром обнаружили марширующих по Светланской солдат микадо. Они шли повзводно, под громкие звуки сигнальных рожков. Перед каждым взводом вышагивал офицер. Одна рука в белой перчатке покоилась на эфесе сабли, другая — с крепко сжатыми пальцами — плотно прилегала к туловищу. Горбились под тяжестью больших походных ранцев низкорослые солдаты. Они были обвешаны подсумками, лопатами, манерками, тесаками. Скрипели и цокали гвоздями о булыжник грубые ботинки. Надрывно и тревожно звучали сигнальные рожки, заменявшие оркестр.

Егор стоял на тротуаре и не сводил глаз с чужеземных солдат, топтавших улицы родного города, построенного руками русских солдат и матросов, руками его деда, кровь которого еще не остыла на розовом граните улицы и взывала к отмщению.

Вслед за японцами и англичанами пожаловали американцы. Первым высадился на городской пристани филиппинский полк «Цепных псов».

Егора, его отца, Кочкина и многих рабочих судоремонтных мастерских к этому времени уже не было во Владивостоке. Они сражались на Уссурийском фронте с наступавшими на север по железной дороге белогвардейскими частями.

И однажды повстречался Егор в Уссурийской тайге со своим давним дружком Федосом Лободой.

А привели Федоса в тайгу многие обстоятельства его нелегкой, бедняцкой жизни…

Получив в наследство от родителя батрацкую лямку, Федос долго набивал кровавые мозоли, трудясь на шмякинских полях, и все чаще задумывался над тем, как бы подработать на стороне, да завести добрых коней, да начать свое собственное хозяйство и, если сподобит бог, раздуть его до крайней возможности.

В двух войнах — русско-японской и мировой — воевал Федос, и многие годы ушли безвозвратно на солдатчину. Война с немцем разорила Федоса: у него забрали единственного коня, а потом призвали и самого. Харитона Шмякина, призывавшегося вместе с Федосом за браковали «по болезни». Обошлось это Харитону в копеечку.

Шли годы, дважды возвращался с двух войн Федос целым и невредимым, а мечта о своем хозяйстве так и не сбывалась. Чего только не перепробовал Федос, чтобы осуществить ее! Он растрачивал свою силу на лесных делянах, нанимался на золотые прииски, строил казармы, прокладывал дороги, рыл котлованы, ставил телеграфные столбы, работал углежогом, грузчиком на железной дороге, рыбачил, охотничал. Он хватался за любое дело жадно, цепко, с азартом. Не мог решиться Федос лишь на самое страшное: добираться к заветной цели потайными, темными дорожками, как делали это Шмякины. Они — все шепотком говорили об этом — охотились на таежных тропах за контрабандистами, «горбачами», спиртоносами, женьшеньщиками. Отправляли иных на тот свет, присваивая себе деньги и награбленное добро. Федос хотел разжиться деньгами «по-честному». Только с каждым прожитым днем убеждался он, что честность и богатство не ходят об руку, у них разные дороги.

И один раз искушение все-таки сбило Федоса с прямой тропки. Работая лесорубом, присмотрел он заброшенную удобную делянку, куда давно никто не заглядывал. Федос выжег траву и на лесном черноземе посеял снотворный мак, в надежде с большой прибылью продать плантацию китайцам для сбора опиума. И когда подоспела пора надрезки маковых головок, повел Лобода на деляну выгодного покупателя — китайского купца. Подошли они к плантации и вдруг услышали голоса, конское ржание. Купец перепугался, затаился в папоротниках, лежал — не дышал. Федос был не из трусливых, а и то обомлел: беда, если хунхузы пожаловали за опием.

Один всадник вымахнул из-за стволов, и увидел Федос у него на фуражке красную ленточку: партизан. Ну, этих бояться нечего: свои люди, не тронут. Поднял он китайца, и они пошли. Федос объяснил, кто он и откуда.

— А зачем в тайгу пожаловал? Отраву эту собирать? — и партизан зло скосил в сторону макового поля темные, китайского разреза глаза.

Федос уловил в голосе конника осуждение и суровость. Он молча смотрел в глаза партизану. Лицо у конника было бритое, волосы выбивались из-под фуражки черными крупными завитками, слипшимися от пота и пыли. Через левую бровь со лба на щеку пролегла узкая дорожка шрама: видать, не так давно рубанули партизана казацкой шашкой. Бровь срослась неровно, не в стык. Одна половинка поднялась к виску, и обличье было таким, будто удивлялся человек чему-то, либо крепко над чем-то задумался. Федос не знал, как ответить партизану. Врать и запираться — язык не поворачивался. И он молчал в тяжелом раздумье. Маковое поле было последней и отчаянной, азартной ставкой в затянувшейся канительной игре, в которой Лободе всю жизнь мечталось схватить крупный куш. Но снова не повезло Федосу, не улыбнулось ему обманное счастье.

Молчание Федоса показалось купцу многозначительным, намекающим, и китаец попытался схитрить:

— Эта цветочка моя посади. Моя хочет руски капитана штрафка плати.

— Брешет он, — сумрачно перебил купца Федос. — Мак мой. Продать хотел. Чего уж там…

Партизан сказал будто про себя:

— Поле придется потравить. Не дозволит советская власть на нашей земле дурмана никакого…

Пока они разговаривали, из лесу выехала партизанская сотня; кони шли напролом через сизовато-зеленые заросли мака, топтали копытами изобильно налившиеся дурманным молоком маковые бочоночки, они лопались, вминались, раздавленные в землю, и в знойный воздух тяжело подымался густой, угарный запах снотворного зелья.

Купец закрыл глаза, чтобы не мучиться при виде безвозвратной гибели зеленого богатства, потом резко повернулся спиной к деляне и зашагал прочь.

Партизанский командир спрыгнул с коня, подошел к Федосу, попросил табачку. Закурили. Черноволосый сорвал маковую головку, раздавил ее пальцами, на ладонь высыпалось влажное пахучее зерно. Руки у партизана были темные от загара и, видно по всему, от постоянного обращения с железом. Федос смотрел на пудовые кулаки командира, вглядывался в азиатскую косинку его глаз, в скуластое, горбоносое лицо, и ему казалось, будто видел он уже давным-давно этого человека, но никак не мог вспомнить, где и когда встречался с ним.

— С лица вроде бы знакомый ты мне, а вот не упомню, кто таков, — сказал Федос.

— Во Владивостоке, случаем, не бывал? — спросил партизан.

— Давно. Мальцом еще.

И Федос, попыхивая самосадом, рассказал о путешествии на «Петербурге», припомнил коляску, запряженную людьми, холерные бараки, назвал имя Егорки Калитаева, с которым познакомился в те дни.

— Глаз у него был такой же вот, как у тебя, забайкальский, косоватый. Приметный глаз.

Партизан обрадованно воскликнул:

— А я самый Егор Калитаев и есть! Не думал, что с тобой увижусь когда.

Егор крепко пожал руку своему старому знакомцу. Потом оглядел вытоптанную маковую плантацию. Оба молчали.

С трудом верилось Егору, что перед ним стоит тот самый Федос — крестьянский паренек, с которым довелось познакомиться на Орлином Гнезде в давние мальчишеские годы. Что привело этого хмуроватого мужика в тайгу, на запретное дело? Нищета или кулацкая жадность? Кем он стал — Федос Лобода: тружеником или мироедом? Немало таких переселенцев, как Федос, вернулось на старые места: не прижились, не устроились люди на этой земле.