Изменить стиль страницы

- Для всех нас это трагедия… верно, Марта?

- Д-да…

…мокрое пятно на подушке слева… не справа, как было… слева. Конечно, слева…

- Ты что-то хочешь сказать?

- Нет, - Марта отпрянула и от него, и от кровати.

А пастора так и не вызвали, и теперь измученная душа Ульне предстанет пред очами Господа неотмытою от грехов.

Печально.

- Господь пусть будет к ней милосерден, - Марта перекрестилась и, сняв со стула вязаную шаль, накинула на зеркало.

- Будет, - Освальд произнес это с таким убеждением, что Марта вздрогнула. - Надеюсь, ты сумеешь устроить достойные похороны? Полагаю, многие захотят попрощаться с дорогой матушкой.

Он поклонился.

А Ульне улыбнулась… нет, мертвецы не способны улыбаться, это свет скользнул по желтому лицу… свечи… две свечи осталось, этот не любит, когда яркий… и смотрит, не уходит, следит за каждым жестом Марты. Оттого она становится неловка… расправляет одеяло, укрывающее Ульне, собирает с пола иссохшие розы… надобно вызвать врача, чтобы выдал свое заключение…

…и Освальд позаботится, как иначе.

Он все-таки уходит, ступая беззвучно. И дверь закрывается мягко-мягко, вот только с той стороны ключ проворачивается. Марте не верят?

- Вот и что ты натворила, а?

Шаль съезжает с зеркала. Дурная примета. И хорошо бы зеркала вовсе повернуть к стене… он распорядится.

- Он же тебя… - Марта шмыгнула распухшим вдруг носом, а глупое сердце затрепыхалось быстро, судорожно, кольнуло под лопатку. - Он же… ты ему, как родная, а он…

Она без сил опустилась на кровать, сжимая в руках ту самую, вязаную шаль, от которой тонко пахло розами и подземельем… глупая, глупая Ульне…

…поверила.

И смеется. Лежит, смотрит сквозь пергаментные веки, и смеется.

Над чем?

Или Марта, по скудоумию своему, все ж не понимает чего-то? Чего? Уж не того ли, что сама болезнь эта, беспомощность, жизнь вне жизни, была унизительна для Ульне? Что со смертью она получила избавление, и от тяжести прошлого, и от призраков своих, и от кошмаров?

И теперь, стоя за чертою зеркала, глядела на Марту.

Насмехалась.

Глупая… какая уж есть, а все одно слезы градом сыплются… жизнь закончилась… и пусть этот не убил сразу, но… сколько еще позволит? А может, и вправду к лучшему оно? Исчезнут заботы, суета, которая отвлекает Марту от собственного безумия.

Будет лишь покой.

Вечный покой… и она, встав на колени перед кроватью - распухли колени, и с трудом выдерживают вес немалый - сложила руки.

А молитв-то Марта не помнит…

…с матушкой-то проговаривала, каждый вечер перед сном. И утром тоже, до того, как пойти в лавку… в лавке первым делом окна отворяла, выветривала тяжкий смрадный дух, какой остается от залежавшегося мяса. И наново, насухо вытирала прилавок. Проверяла, радуясь тишине, весы, и литые, блестящие гири расставляла… на фунт. И на два… массивная пятерка, обвязанная веревочной петелькой. И вовсе неподъемная десятка, которую Марта вытирала платком.

И ведь счастлива она была, там, в мясной лавке, среди корейки и говяжьей вырезки, длинных аккуратных реберных лент, маминых колбас и сарделек в ажурных оболочках из нутряного жира. Отчего же пожелала себе иной судьбы?

Бедная, бедная Марта… ей стало так горестно, больно, что слезы сами хлынули… она и не слышала, как отворилась дверь, пропуская Освальда и доктора, того, который приходил прежде.

- Марта, - мягкие руки ложатся на плечи, тянут, заставляя подняться с колен. - Марта, успокойся…

…суют под нос нюхательную соль, и эта притворная забота заставляет плакать горше.

Над Ульне, которая навряд ли о чем жалела, если только о собственном доверии к тому, который…

…он так и останется под землей, призраком Шеффолк-холла, беспокойным духом и тайной. Одной больше, одной меньше…

- Присядь…

…кресло и снова шаль. Кто снял ее с зеркала? Нельзя так… или все одно, бог давно ушел из этого дома, а Марта и не заметила.

Плакала она и о собственной молодости, о загубленных мечтах, о трусости, что помешала воспользоваться единственным шансом и жизнь переменить, о том, что было с нею и о том, что могло бы быть… когда же слезы иссякли сами собой, Марта закрыла глаза. Пусть все будет так, как будет.

Она примет свою судьбу с гордостью.

В конце концов, она тоже немножечко Шеффолк…

Таннис позволяли просыпаться.

Она помнила эти пробуждения смутно, длились они недолго, и в них Освальд что-то говорил, наверняка ласковое, она не понимала слов, но сам тон его, убаюкивающий, нежные прикосновения… кажется, он просил поесть.

Таннис ела.

Открывала рот. Глотала. Жевала, перетирая безвкусную еду до боли в челюстях.

Позволяла себя переодеть, не чувствуя стыда. И принимала очередную чашку с напитком, который возвращал ее на морской берег.

Таннис ждала. Где-то вовне остался Шеффолк-холл со странными его обитателями, и Освальд, или все-таки Войтех, эти двое вызывали смутное глухое раздражение, которого, впрочем, недоставало, чтобы шагнуть за пределы картонного мира.

Кейрен.

Имя, за которое Таннис цеплялась.

И ожидание. Здесь, в молочном море, на нарисованном берегу, время тянулось иначе. Оно просто было, как была сама Таннис.

Прерывалось.

И на сей раз пробуждение было муторным, тяжелым. Таннис очнулась перед зеркалом, которое отчего-то было занавешено черной тканью.

Таннис сидела, обложенная подушками. Руки на подлокотниках чужие, желтушные с длинными худыми пальцами и бледными ногтями. Таннис пальцами пошевелила, убеждаясь, что руки эти все-таки ей принадлежат.

Грязные мятые манжеты. Красные следы на коже. Лицо под пальцами тоже чужое, с заострившимися чертами…

- С добрым утром, - Освальд перехватывает руку и сжимает. - Как ты себя чувствуешь?

Странно.

Равнодушно. Словно все еще осталась в том сне, но один картон сменился другим. Таннис дотянулась до ткани, с вялым удивлением осознав, что способна ощущать ее. В том сне все было одинаковым, гладким. Ногти же царапнули жесткое плетение, под которым чувствовалась скользкая поверхность зеркала.

- Голова кружится?

Кружится. Немного.

- Ничего, пройдет, - Освальд присел на колени.

В черном.

И смотрит так, с искренней почти жалостью.

- Таннис, ты ведь понимаешь, что так было нужно?

Как? Впрочем, не все ли равно? В ее безразличном мире необходимости не существует… ничего не существует…

- Скоро ты отойдешь, - он погладил щеку, и прикосновение это было неприятно.

Таннис закрыла глаза, пытаясь вернуться в сон, но у нее не вышло. Должно быть, она долго просидела перед зеркалом, прячась и от него, и от Освальда.

…хлопнула дверь.

…и снова… кто-то возился за спиной, но Таннис не обернулась.

- Я поменяла постель…

…кто это сказал?

Не важно.

…снова дверь и робкое прикосновение к руке.

- Мисс, хозяин сказал, что вы должны поесть, - молоденькая служанка в черном саржевом платье смотрит со страхом. - Мисс…

Таннис не хочет есть, но послушно открывает рот.

Надо.

И встать, когда девушка протягивает руку. Опереться на нее, такую тонкую, ненадежную… добраться до ванны… прохладная вода неуловимо воняет плесенью. Все в этом доме воняет плесенью, и Таннис тоже. Она подносит к лицу растопыренные ладони, отчаянно принюхиваясь к коже.

Воняет.

И вонь не смыть, пусть Таннис и старается, скребет спину длинной щеткой. Щетина ранит кожу, но это доставляет какое-то извращенное удовольствие.

Так правильно.

Почему?

Потому что без боли она, Таннис, навсегда останется в нарисованном мире. Вода смывает его, и Таннис сидит в ванной, даже когда вода остывает. И кожа на пальцах становится стянутой, морщинистой.

- Мисс, - жалобно просит служанка. Ей, наверное, надоело стоять в дверях с полотенцем…

…жесткое какое.

Царапает и без того рассаженную шкуру. Ничего, зарастет как-нибудь, зато дурманный сон, в который Таннис насильно спрятали, исчез.