Изменить стиль страницы

— Кое-кому покажется, что это было не без пользы. Но какая в этом польза? — сказал он, обращая ко мне свое невидящее лицо и стирая меня взглядом. — Я всегда знал, что ты отправишься туда… Это большое несчастье… — продолжал он после паузы блеклым, почти смущенным голосом. Меня вдруг снова поразило его старческое поведение; можно было подумать, что уста этого безнадежно старого человека уже больше не отвечают за произнесенные ими слова.

— Почему вы поручили мне это патрулирование?

Какое-то время на лице Марино можно было прочитать мучительный поиск мысли.

— Я же ведь просил тебя уехать, — сказал он почти извиняющимся голосом. — Разве ты не помнишь?

— Но если вы знали всегда, что я отправлюсь туда, то, значит, вы знали это раньше меня. Когда до нас стали доходить всякие слухи, то именно вы посоветовали… позволили мне — да, я так понял, я был уверен в этом — написать в Орсенну.

И снова мне показалось, что Марино с трудом пытается что-то вспомнить.

— Да, может быть, — сказал он наконец задумчивым голосом. — Моя доля вины в этом деле велика. Я надеялся… — Он смешно, как озадаченный ребенок, повел рукой. — Я думал, что можно будет успокоить тебя по-хорошему. Надеялся получить поддержку. Я не думал, что болезнь зашла так далеко.

— Что вы хотите сказать? — быстро спросил я и резко остановился, пораженный появившейся в его последних словах интонацией глухой боли.

— Меня выгоняют, — сказал он, отводя лицо в сторону. — Послезавтра я покину Адмиралтейство навсегда.

Сначала эти слова прозвучали в моей голове как пустой звук, как камешки в консервной банке. Потом у меня под ложечкой образовалась какая-то пустота, и я почувствовал, как мной овладевает нередко встречающееся во сне тошнотворное ощущение, когда кажется, что ты стоишь на краю пропасти, облокотившись на перила, которые медленно-медленно проваливаются вниз.

— Не может быть, — сказал я, чувствуя, как лицо мое покрывается мертвенной бледностью.

— Давай-ка присядем на минутку, а? Ветер стихает, — сказал капитан. Теперь он казался немного повеселевшим.

День уже начинал клониться к вечеру, но песок еще сохранял тепло, и сидеть на нем было приятно. Как только мы сели, пейзаж вокруг нас сразу исчез, словно мы опустились в траншею. Над нами то и дело с оглушительным криком проносились, повторяя движение прилива, стаи морских птиц. Нельзя было и представить себе более уединенного места, чем эта омываемая со всех сторон волнами дамба, и я впервые подумал о том, насколько же эта наша прогулка вдали от Адмиралтейства не вяжется с привычками Марино. Мне все больше и больше казалось, что в его слишком рассчитанных жестах проскальзывает необычная угловатость и какая-то едва заметная подражательность. Можно было подумать, что капитан играет какую-то роль. Опустив козырек фуражки на самые брови, он затуманенным взглядом смотрел на море; рука его машинально набирала песок, который сыпался сквозь раздвинутые пальцы.

— Ты, я думаю, был в курсе действующих в Сирте правил навигации? — сказал наконец капитан, кашлянув, чтобы прочистить горло. — Хотя это и формальность, — поторопился он добавить, — но положение дел теперь требует некоторых уточнений: мне предстоит тоже написать донесение.

— Я готов в письменном виде дать разъяснение, снимающее с вас всякую ответственность, — сказал я почтительным тоном. — Я действовал совершенно сознательно.

Марино повернул голову ко мне так, словно она была у него на пружине.

— Совершенно сознательно?.. — задумчиво повторил он. Я заметил, что ему тяжело дышится. — Ты не отдаешь себе отчета в том, что говоришь, — добавил он и сокрушенно покачал головой.

— Когда-то вы уже говорили это Фабрицио и действительно так думали, — сказал я мягко, потому что острая печаль, прозвучавшая в его голосе в этот момент, наполнила мое сердце жалостью. — Фабрицио был тогда еще ребенком. Но когда вы говорите это мне, то вы не верите в то, что говорите.

Старик посмотрел на меня своими глазами цвета прозрачной воды.

— Я тебя очень люблю, Альдо, — сказал он с некоторым замешательством, — разве ты этого не понимаешь? Я люблю тебя, потому что знаю тебя лучше, чем тебе кажется. В твоем возрасте люди не любят находить себе смягчающие обстоятельства, потому что у них всегда остаются сомнения, до какой степени они себя скомпрометировали, совершив тот или иной поступок. Я хотел бы, чтобы сейчас, когда ты подвергаешься большой опасности быть преданным суду, ты отбросил гордыню.

— А кто будет судьей? — спросил я, неуверенно пожимая плечами, так как голос Марино вдруг стал необыкновенно твердым. — Я обязан давать отчет в своих поступках другим людям, — добавил я, отворачиваясь в сторону. — Жаль, что мне приходится принимать это во внимание впервые лишь сейчас, когда нам с вами предстоит вот-вот расстаться.

Марино слегка побледнел, и его взгляд, в котором светилась высокомерная строгость, вонзился в меня.

— Я говорю не о Синьории. У нее свои дела, о которых она ставит тебя в известность, и лучше, наверное, чем я; кстати, об этом я сейчас тебе тоже скажу. Я говорю об Орсенне.

— Вы хотите сказать, что говорите за нее?

Мне показалось, что на какое-то мгновение старик настолько глубоко погрузился в мысли, что его рука, вытянутая вдоль тела, вдруг машинально стала волочиться по песку, словно брошенное весло, оставляя там маленькую бороздку.

— Происхождение, кровь — это еще не все, Альдо, — сказал он медленным, серьезным голосом. — У тебя она горячая, и здесь всем известно, в какой семье ты родился. Я здесь состарился, — продолжал он, глядя вдаль своим немного затуманенным взглядом. — Это моя земля; я могу ходить тут с закрытыми глазами, могу назвать по имени каждую кочку. И именно поэтому я хочу тебе сказать одну вещь: она ведь не карта в руках игрока.

— Я был не один на «Грозном», — сказал я после небольшой паузы. — Вы же не хуже меня понимаете: ситуация здесь так накалилась, что нечто подобное все равно должно было случиться. Вы упрекаете меня в том, в чем виноват рок, — добавил я с легким налетом высокопарности и тут же почувствовал, что невольно краснею.

— Да, бывает, что рок приходится очень кстати, и тогда нужно вовремя им воспользоваться, — отрезал старик неожиданно энергичным тоном. — Это я не о тебе, — добавил он смущенно, — ты же прекрасно понимаешь. — Он, словно извиняясь, махнул рукой, и это меня успокоило. — Ты не мог здесь жить, да? — спросил он с выражением острого и одновременно застенчивого любопытства на лице. Такое было впечатление, что он, отчаявшись, решился наконец впервые постучать в закрытую дверь, попытался взглянуть своим близоруким глазом сквозь щелку, позволяющую увидеть иной свет.

— Нет, — сказал я, — не мог. И Маремма тоже не могла, и старый Карло.

Я увидел, как омрачился лоб старика.

— Старый Карло… Да, — сказал он вдруг задумчиво, — именно этого вот дня я и боялся. В этот день что-то треснуло, как во время обвала. Но почему?

Он поднял на меня свой взгляд, послушный и растерянный взгляд собаки, готовой повиноваться жесту своего хозяина, который она не понимает.

— Трудно сказать…

Я отвернулся и стал рассеянно смотреть на море, невыразимо смущенный и этой доверчивостью, и этой покорностью.

— …Неужели возможно, чтобы вы вот так прожили здесь годы, зная, что напротив находится… это, — прожили как ни в чем не бывало?

— Я не люблю все далекое и сомнительное, — сказал Марино более уверенным тоном. — А теперь нить оборвалась: тем лучше, раз она оборвалась. Все это было до меня, могло бы длиться и после меня. Тут ничего не поделаешь. Была Орсенна, было еще Адмиралтейство, и потом было море. Пустынное море… — сказал старик как бы самому себе, прищуриваясь из-за соленого ветра.

— А потом… ничего?

— А потом ничего, — ответил он, поворачиваясь в мою сторону и глядя мне прямо в глаза. — Зачем это желание думать о чем-то таком, что от нас уже ничего не требует?

— Адмиралтейство, и еще море, а потом ничего… — повторил я, бросая на него озадаченный взгляд. — Вчера, потом сегодня, потом еще сегодняшний вечер… а потом ничего?