Изменить стиль страницы

Между тем дым уже давно растворился в черном небе. На горизонте вырисовывались тяжелые завитки больших грозовых туч, сливающихся на уровне моря с остатками мертвенно-бледного дневного света.

— А теперь скажи мне, Альдо, — вновь заговорил он с неуверенной интонацией в голосе, — это, может быть, не мое дело, но все-таки что ты хочешь разглядеть там в такой близи?

Я открыл рот, как бы собираясь отвечать, но голос замер на полпути, и в темноте на лице у меня появилась рассеянная улыбка. Он, мой брат, стоял совсем рядом со мной, но у меня не было слов, чтобы объяснить ему то, что Марино или влюбленная женщина прочитали бы во взгляде. То, чего я хотел, не имело названия ни на одном из существующих языков. Подойти как можно ближе. Не быть в стороне. Растратить себя в этом свете. Прикоснуться.

— Ничего, — сказал я ему. — Простая разведка.

Теперь судно шло с погашенными огнями в густой ночи. Луна спряталась за поднявшимися высоко в небо тучами. Фабрицио не ошибся: удача была с нами. Мысль моя летела впереди одержимо пробивающего чернильную стену корабля; мне казалось, что я ощущаю, как впереди вершина стремительно увеличивается в размерах, вырастает из поглотившей ее подозрительной темноты, и мои руки то и дело непроизвольно начинали скользить вперед, с той же нервозностью, как у человека, который пытается нащупать в темноте стену.

— Еще два часа пути, — сказал мне Фабрицио сонным голосом. — Жалко, что ничего не увидим, несмотря на полнолуние…

Я догадывался, что при всей этой его показной флегматичности нервы у него натянуты нисколько не меньше, чем у меня. Экипаж, утопленный во мраке, находился под нами и, весь насторожившись, хранил глубокое молчание, но широко раскрытые глаза намагничивали темноту: в этом ночном приближении к неведомому все судно заряжалось летучим электричеством.

Фабрицио с озабоченным видом вновь погрузился в свои карты: финал нашей экспедиции ставил перед ним трудную проблему. Подступы к Тэнгри на довольно большом расстоянии от него охраняла неровная линия плохо локализованных на карте подводных скал, и в Орсенне не забыли о потерях, понесенных ее эскадрой как раз тогда, когда она возвращалась из своей знаменитой карательной экспедиции. Я пошел и сам стал подстраховывать посты в носовой части корабля, где один из матросов как раз собирался бросать лот. Склонившись над форштевнем, я долго стоял на холодном ветру, от которого шел запах снега и звезд и который, казалось, срывался порывами с ледников недоступной вершины; я вдыхал его, пытаясь ноздрями ощутить признаки близкой земли, но ночь как будто решила никогда не кончаться; вокруг меня были только неистощимое клокотание у форштевня и этот прилетевший из другого мира ветер, эта река едкого холода, которая несла с собой поскрипывание снежных полей. Неопределенность этого блуждания по морю усыпляла меня; я позволял укачивать себя этим последним минутам покоя и чистого ожидания, и мое ничем не заполненное сознание вдруг оказалось проницаемым для тонких созвучий и необъяснимых совпадений. Казалось, что привычные земные приметы отступили куда-то далеко-далеко и что в светлой ночи то и дело перекрещиваются великие знаки. Вся моя жизнь с тех пор, как я покинул Орсенну, выглядела теперь управляемой и выстраивалась в этом ночном бегстве вперед в виде цепи символов, разговаривающих со мной из глубин тьмы. Я видел вновь комнаты дворца Альдобранди, их высокомерное ожидание, их заплесневелую и вдруг как-то непонятно проснувшуюся пустоту. За моей спиной поток извергаемого из трубы дыма рвался в ночи, как черный парус. Я видел вновь призрачный порыв нашей крепости, отраженный в бегущих под ней водах. Я думал о таинственно пробудившемся вулкане. Я стоял с умытым холодной чистотой лицом посреди размывшей все контуры ночной мглы и собирался с мыслями, всем своим слепым существом отождествлял себя со своим Часом, вверял себя чувству невыразимой защищенности.

Приблизительно в час ночи вдруг наступил покой: мы вошли в зону вулканического ветра. Нас окутала со всех сторон тяжелая, застоявшаяся влажность, корабль скользил по морю разлитого масла; в этой давящей тишине, которая, казалось, отбрасывает тень даже в средоточии ночи, на нас надвигалась огромная масса, в темноте еще более угнетающая, чем при свете дня.

— Смотри внимательно! — раздался в угрожающе спокойной тени встревоженный голос Фабрицио.

Корабль сбавил скорость, клокотание у форштевня уменьшилось, стало более светлым; вдруг очень легкий порыв теплого воздуха окутал нас медоточивым запахом дикой природы, чем-то похожим на аромат оазиса, растворенный в знойном воздухе пустыни. Ночь как-то незаметно светлела, казалось, что скопления облаков над нами стремительно распадаются, в очень черных разрывах, края которых луна окаймляла теперь молочным ореолом, засверкали первые звезды, бесконечно далекие и чистые.

— Альдо! — тихо позвал меня Фабрицио.

Я вернулся к нему на капитанский мостик.

— …Тучи рассеиваются, — шепнул он, показывая мне на посветлевшее небо. — Если сейчас появится луна, будет светло, как днем. Ты почувствовал запах апельсиновых садов? — спросил он, поднимая голову. — Мы уже почти касаемся земли… Ты хочешь плыть еще дальше?

Я утвердительно кивнул головой. У меня пересохло в горле, как при виде тела, сбрасывающего в темноте один за другим свои покровы; прильнув всеми своими нервами к этому жадному ожиданию, я уже даже не мог говорить.

— Ладно! — облегченно сказал Фабрицио, и, как мне показалось, в его голосе помимо его воли прозвучало нечто вроде ликования. — Должен тебя предупредить, что это похоже на попытку покончить жизнь самоубийством. Да хранит нас Господь…

Он приказал еще немного сбавить ход и медленно, скрупулезно, в последний раз проверил свои расчеты. Время от времени я бросал на него искоса взгляд: от сосредоточенности и сознания важности происходящего он хмурился и, как маленький мальчик, прикусывал кончик языка. Ото всех его заострившихся из-за усталости и бессонной ночи черт веяло невероятным детством, и мною внезапно овладело восторженное чувство, как после одержанной победы: еще никогда это лицо, которое я уносил с собой в свое сновидение, не жило такой интенсивной жизнью, как в этот момент.

— Ты хотел бы сейчас вернуться, Фабрицио? — спросил я, глядя на нос корабля и мягко касаясь ладонью его руки.

— Теперь я даже уже и не знаю, — сказал он с гортанным смехом, выдававшим его нервозность. — Ты сущий дьявол! — добавил он, отводя взгляд, и, даже не поднимая головы, я видел, как он улыбается. Звонкий, как от кнута, удар ливня обрушился на металлическую обшивку, полоснул по капитанскому мостику, ослепил нас, но тут же в самом центре этого мощного шквала темнота вдруг стала растворяться, словно где-то высоко над ней обрамленная абажуром лампа тонкими струйками разбрызгивала свой световой душ. Дождь сразу же прекратился, и в наступившем затишье слышалось только фырканье корабля, над которым появились легкие перья пара; ночь вдруг как бы расступилась перед форштевнем, облака стремительно, словно это был театральный занавес, раздвинулись, давая дорогу свету.

— Вулкан! Вулкан! — взвыли в унисон тридцать сдавленных голосов, да так пронзительно, как если бы корабль на что-то наткнулся или попал в засаду.

Прямо перед нами, чуть ли не на расстоянии вытянутой руки — так казалось, когда голова инстинктивно откидывалась назад при виде этой страшной вершины, — из моря, словно стена, поднималось видение. Луна обрела теперь свой первозданный блеск. Справа от нас лес огней Раджеса окаймлял своим неподвижным искрением оцепенелую воду. А прямо перед нами над морем, подобно ярко освещенному теплоходу, который, прежде чем затонуть, вертикально поднимает корму, нависал, устремляясь к волшебным высотам, кусок поднятой, как крышка, планеты, вертикальный, изрешеченный, многоэтажный, усеянный разлетающимися во все стороны неподвижными, как звезды, пучками огней и снопами света. Эти огни казались освещенными окнами фасада, безмятежное, но взмывающее до самых облаков отражение которых видишь на блестящей поверхности шоссе; в свежевымытом воздухе они подступали так близко к нам и вырисовывались настолько отчетливо, что без труда угадывались и аромат ночных садов, и глянцевая свежесть влажных дорог, и сверкание проспектов, вилл, дворцов, перекрестков, а еще дальше — более рассредоточенные огни предместий, на головокружительно крутых склонах прицепившихся к застывшей лаве; в ночном мраке они взбирались все выше и выше по уступам, по скалам, по карнизам от нежно фосфоресцирующего моря к горизонтальной подвижной линии тумана, который то окрашивал все в золотистый цвет, то закрывал последние очаги света, а то вдруг невзначай, наоборот, приоткрывал один из них совсем уже высоко, там, где его появление казалось почти невероятным, — так порой, глядя в подзорную трубу, вдруг неожиданно замечаешь альпиниста, еще мгновение назад невидимого за выступом ледника. Изменчивая кромка тумана, обрамлявшая эту световую шпалеру, как бы усекала вершину сверкающей пирамиды-пьедестала, делала ее похожей на алтарь с теряющимся в полумраке ликом бога. А в вышине, высоко-высоко над черным покрывалом из пены небытия, вертикально — до боли в затылке — выступало что-то вроде прилепленной к небу непристойной, прожорливой присоски, некое подобие знака конца времен: своеобразный слабо поблескивающий голубовато-молочный рог, неподвижный и в то же время как бы колышущийся, неизбывно чуждый, запредельный, похожий на нелепый натек воздуха. Вокруг этого видения, которое притягивало к себе сверлящий уши тоскливый крик, сгустилась такая тишина, словно воздух вдруг перестал пропускать звуки или же, соприкоснувшись с усеянной звездами стеной, превратился в дурной сон с его вялыми, тошнотворными падениями, когда весь мир опрокидывается, а возносящийся над нами из раскрытого рта неиссякаемый крик не доходит до наших ушей.