Изменить стиль страницы

Плавание

Той предвещавшей бурю ночью Сиртское море было трудно узнать. У берега зыбь еще встречала противодействие песчаных стрелок, но ее принесенное издалека черное дыхание, со спокойным неистовством терзавшее камыши, все ширилось, становилось все более угрожающим. Холодный и девственный, словно только что пронесшийся над снегами ветер свежел с каждой минутой и увесисто хлестал корабль по борту. В этих джунглях хриплых пересвистов, переваливаний с боку на бок и сурового шума ветра его черная тень скользила, как какая-нибудь прогалина безмолвия. Рассеянный, как бы идущий из морских глубин свет омывал капитанский мостик; движения вахтенных, словно приторможенные водной толщей, становились замедленными, погружались в сон. Стоящий рядом со мной Фабрицио молчал, как статуя, и только иногда дотрагивался своим пальцем пианиста до какого-то невидимого и деликатного инструмента; его отточенная и непонятная жестикуляция в этой сумбурной ночи приковывала к себе мой взгляд, как какие-нибудь арабески, выводимые витающей над полем белой ткани рукой хирурга. Он внезапно повернулся ко мне и заговорил с той идущей от самой жизни грубоватой сердечностью, от которой к лицу словно прилила кровь, но прошло некоторое время, прежде чем я понял, что его залитое потом лицо улыбается.

— Вот он, тот самый фарватер. Ты не боялся, Альдо? Если бы Марино не взял меня в тот раз сюда с собой, то можно было бы говорить, что я бросился в воду, не умея плавать.

Теперь была моя очередь посмотреть на него ошеломленным взглядом.

— Ты что, ни разу не проводил разведку нового фарватера?

Он взял меня за руку.

— Ну теперь, когда все уже позади… Я не хотел тебе об этом говорить. Очень уж мне хотелось отправиться в это плавание.

Когда он отвернулся от меня, я, щурясь от ветра, снова с любопытством посмотрел на него. Мне показалось, что Адмиралтейство вдруг отступило далеко-далеко, скрылось на горизонте за хлябью тумана.

— Ты можешь теперь пойти отдохнуть, — добавил Фабрицио сдавленным голосом. Он слегка сжал мне руку, и я догадался, что он в темноте улыбается. — …Я беру это на себя. Все будет хорошо.

В каюте Марино было холодно и влажно. Я на ощупь зажег лампу, которая слабо закачалась на потолке, шевеля на стенах комнатки тени, которые двигались равномерно и сонно. Я, не раздеваясь, вытянулся на кушетке. До меня докатывался легкий шелестящий шум воды, который, казалось, доносился откуда-то издалека специально для того, чтобы угаснуть в этом крошечном замкнутом пространстве, и который тем не менее, словно скребущий по окну палец, не давал мне заснуть. Морская шинель Марино монотонно билась о переборку. По прикрепленному к потолку компасу я механически следил за извилистым путем «Грозного» через проход; где-то далеко слабо стучали машины, делая бесконечные паузы и медленно, как ночной поезд, опять приходя в движение: можно было подумать, что пустота и тоска расположенных вокруг неподвижных степей вступают во владение и этим пустынным морем, и этой разваливающейся пыльной кабиной, похожей из-за своей уединенности и своего сладковатого керосинного запаха на заброшенную ламповую кладовую. На какое-то мгновение, словно запах цветов в темноте, всплыло воспоминание о дворце Альдобранди, о его хлопающих во влажной ночи дверях, и я опять прижимался губами к мятущимся волосам Ванессы, которые ночь подхватывала и развевала по постели, колыша их, как прилив колышет пучок водорослей. Потом я завернулся в свою шинель и начал свое мрачное бдение.

Я отодвинул от себя на столике букет сухих цветов и тома «Навигационных инструкций», развернул пакет карт. Видя, как в грязновато-желтом свете каюты вновь проступают столь знакомые мне контуры, я испытал чувство нереальности происходящего — настолько странно мне было видеть, что эти символы военных действий, которые я столь долго вопрошал в глубине их священного подземелья, теперь лежали передо мной развернутые, дабы послужить. Фабрицио вел корабль по прибрежному фарватеру; я посмотрел на часы и, высчитав приблизительно скорость, прижался кончиком пальца к той точке на карте, где мы должны были в этот момент находиться: мы были почти напротив Мареммы. Я откинул створку иллюминатора, весь во власти того невероятного счастья, с которым ребенок пробует на ощупь механизм своей игрушки; порыв неистового морского ветра, словно свора расталкивающих друг друга за дверью собак, бросился мне в лицо, схватил за плечи; на самом горизонте, вровень с иссиня-черной пахотой, которая подбрасывала на высоту моего лица свои глянцевитые комки, охраняемые воды окружал неправильный полукруг огней, спокойных огней, напоминающих ряд поплавков невода, — мягкие, умиротворяющие огни Орсенны, похожие на открытые глаза покойника, несущие вахту на прирученном море. Винт замедлил свое вращение, над моей головой прозвучал гудок «Грозного», ужасающий и смешной одновременно, подобный реву застывшего на поляне с поднятым хоботом одинокого слона; корабль мягко развернулся, огни Мареммы опрокинулись вправо и стали быстро исчезать; остались только море и чуть более светлое по сравнению с черной водой небо.

Я смотрел на небо, едва заметно окрашенное зарей, как бы затронутое под горизонтом, около нижней его каемки, трепетанием легчайшего веера света. Мне вспомнилась первая взошедшая над Сиртом ночь. Ее неразличимые складки скрывали тогда все случайное на земле, подобно выравнивающему горы и долины туману. Орсенна переселялась, сливалась с паром и пылью звезд, по которым Фабрицио читал наш путь. Они сверкали неистощимым и ровным светом. Вновь после стольких ночей Орсенна валялась в постели своих светил, непринужденно растворялась в образах своих звезд, полностью вверенная, как какая-нибудь умершая планета, миру звездной инерции. Мне вспомнились странные слова Орландо, которые он сказал в один из тех погруженных в прострацию знойных летних вечеров, когда мы пытались глотнуть хоть немного свежего воздуха на дороге рядом с крепостной стеной; он сказал, что даже в самых мирных ночах под чужим небом слышится горячее дыхание зверя и ощущается неповторимое биение каждого отдельного сердца, тогда как в Орсенне светлыми ночами кажется, что сознание наше рождено от чудодейственного возвращения ребенка в лоно матери и что там улавливается гул других миров. Корабль качнуло сильнее, чем обычно, и шинель Марино упала рядом со мной на пол; я улыбнулся, подумав о том, как же крепко, должно быть, спит капитан в эту ночь.

«Грозный» возобновил свое равномерное, сонное движение; под моим иллюминатором, находящимся в задней части судна, вода теперь образовывала глубокую борозду, которая тянулась вдоль корпуса, отделенная от него, как от лемеха плуг. Темнота не позволяла разглядеть берег, пока еще настолько близкий, что в светлой ночи слышен был лай собаки; пастухи порой теряли и неделями не могли разыскать в зарослях высоких ильвов этих животных, которые от одиночества становились полудикими и которых потом обычно обнаруживали скитающимися где-нибудь вдоль моря. Скорбный лай поднимался высоко в спокойной ночи, прерываемый неравномерными паузами, словно он отчаянно надеялся получить из глубин этой глуши какой-нибудь ответ, какое-нибудь эхо, а ответа все не было и не было. Я узнал этот крик. Мне приходилось слышать его эхо в стенах дворца Альдобранди. То не был крик страха. То не была мольба о помощи. Он легко проносился над головами, и его не приглушали даже морские равнины. То была высокая жалоба существа, теряющего почву под ногами на берегу абсолютного вакуума. То был обнаженный вызов, возникающий на границе любой пустыни, а пустыня Орсенны была обитаемой. Из интонаций этого скитающегося плача передо мной внезапно сложилась улыбка Ванессы, ее витающая, словно над помутнением разума, улыбка черного ангела; теперь у меня уже не было сомнения в том, что я сделаю все, что мне предстоит сделать.

Я снова присел к столу и тщательно, скрупулезно стал производить на морских картах подсчеты расстояний. Хотя я и старался относиться к этой работе как к привычной и автоматической, я не сумел избежать замешательства, обнаружив, насколько же измеренные мною расстояния малы, — словно все берега этого закрытого моря вдруг взяли и образовали полукруг перед носовой частью нашего корабля и внезапно оказались чуть ли не в пределах досягаемости вытянутой руки, — и мне вдруг показалось, что я наконец подвел итог одолевшим меня в палате карт и теперь воскресшим мыслям о том, как сон Орсенны и ее расслабленная рука со временем утопили ее ближайшие границы в дальних туманах; существует некий особый масштаб действий, особый масштаб решительного взгляда, который резко сокращает растянутые мечтательностью пространства. Фаргестан воздвиг, создал сказочный потусторонний мир недоступного моря, который выглядел теперь обрывистой бахромой скалистого берега, расположенного в двух днях плавания от Орсенны. Последнее искушение, мое неодолимое искушение начинало материализоваться в этом доступном призраке, в этой спящей под уже растопыренными пальцами добыче.