Изменить стиль страницы

— Я был не прав, упоминая о слухах, и был абсолютно прав, говоря про лихорадку. С одной стороны, это вроде бы пустяк. Сама по себе лихорадка не представляет собой ничего, она просто знамение… Не принимайте и меня тоже за больного… Видите ли, я живу здесь, и мне трудно объяснить вам. Но сам я, увидев вас сегодня вечером, стал понимать все происходящее немного лучше. Уже само это мое желание с вами поговорить — это тоже своеобразный знак. Вы не из Мареммы, и говорить с вами, поверьте мне, хоть в это и верится с трудом, — это все равно что распахнуть окно комнаты, где находится больной. В Маремме тяжело дышать, мы здесь ловим ртом воздух, я не оговорился: мы ищем воздуха.

— Только не слишком ли много приезжих для комнаты с заразным больным? — Красноречивая мина Бельсенцы призывала меня в свидетели.

— Чистейшая экстравагантность, господин наблюдатель. Люди в Орсенне просто с ума посходили, ничего больше… Сейчас, сейчас! — спохватился он, видя мое нетерпение. — Все началось год назад или около того, то есть, — поправился он, — год назад я стал что-то замечать. Раньше о Фаргестане здесь и не упоминали, уверяю вас. Он как бы совсем и не существовал. Был как бы перечеркнут, стерт с карты… У всех были другие заботы. Жизнь здесь тяжелая, люди живут в бедности, внешний блеск обманчив… Я покажу вам город, — добавил он, с досадой показывая на залы, — он вовсе не такой роскошный, как дворец Альдобранди.

— Я знаю. Сегодня была луна.

— А! Вы, значит, видели. Хотя, вы знаете… ночью бросаются в глаза в основном живописные детали. Люди, живущие во дворце, предпочитают прогуливаться ночью. Впрочем, я отклоняюсь от предмета, — прервался он, успокаивая меня жестом руки. — А теперь люди все больше и больше говорят о том, что происходит там, и кое-что узнается.

— Там?

— Я все забываю, что вы нездешний. Со временем привычки превращаются в тики. Так что на них уже перестаешь обращать внимание. Здесь очень мало, я бы сказал даже, никогда не произносят: «Фаргестан». Говорят: «Там».

— Забавно. Издалека невозможно даже предположить такую простоту.

— Издалека ничего невозможно предположить, зато здесь можно предположить очень многое. По крайней мере так мне хочется верить. Потому что так было бы спокойнее. Можно сказать…

— А что, в сущности, говорят?

Теперь я был уже действительно на пределе. Бельсенца замер, и его брови нахмурились, как если бы ему предстояло ответить на очень трудный вопрос.

— В сущности, вы касаетесь щекотливого вопроса, господин наблюдатель. Я тоже люблю, когда всё — черным по белому. Однако, когда я пытаюсь составить донесение, перо выпадает у меня из рук. Стоит вам только попытаться понять сущность слухов, как они немедленно принимают другую форму. Как будто они боятся, что их схватят и проверят. Как будто люди боятся, что кто-то помешает, чтобы слухи передавались все дальше и держали всех в напряжении. Как будто люди больше всего боятся, что слухи совсем прекратятся.

Бельсенца скорчил смешную страдальческую гримасу.

— …Все сводится — если есть желание сводить — к очень малому, к пустяку. Меньше чем к пустяку. Приблизительно вот к чему. Вроде бы в Фаргестане произошли большие изменения. Вроде бы власть оказалась захваченной кем-то или даже скорее чем-то. И вот — здесь в мнениях царит всеобщее и решительное согласие — вроде бы этот кто-то… это что-то… это изменение… не сулит Орсенне ничего хорошего.

— Все это слухи!.. Надо же. Чистейшая фантазия.

Бельсенца посмотрел на меня с вызовом.

— Я настроен думать так же, как и вы. Но могу и уверить вас, и доказать вам — это будет убедительнее всяких слов, — что остановить их распространение все равно не удастся.

— Но ведь вы могли бы опубликовать официальное опровержение.

— Я размышлял над этим… Нет, поверьте мне, слишком поздно. Здесь, в тиши, тлеет огонь. И от него может загореться все, что угодно. А опровержение только подольет масла в огонь. Все зависит от температуры.

— А кто говорит?

— Сейчас все. Вначале, мне кажется, — Бельсенца понизил голос, — говорили главным образом иностранцы. Опять я забываю, — быстро спохватился он, — «иностранцами» здесь называют приезжих из Орсенны. А когда спрашиваешь себя: «Кто говорит?» — то, поймите меня, здесь нужно договориться, о чем идет речь. Ведь, по существу, никто почти ничего и не говорит. Почти ничего. Если и говорят, то с помощью намеков, умолчаний. Ничего конкретного. Все остается завуалированным, косвенным. Все отсылает к слухам, но ничто их не выдает. Словно слова, все произнесенные за день слова, упрямо вырисовывают какую-то форму, форму чего-то, которая, однако, остается пустой. Я плохо объясняю. Я прибегну сейчас еще к одному образу. Вы, конечно, знаете игру в веревочку или, как она еще называется, игру в хорька. Все становятся в круг, держась руками за веревку, никто ничего не видит, но руки движутся сообща: хорек бежит, скользит вдоль веревки, возвращается, крутится без устали.

И вместе с тем его нет. Все руки пусты, но каждая рука становится теплой норкой, готовой принять его, принимающей его. Вот в какую игру играет Маремма целыми днями. И я не совсем уверен, что это игра.

— …Нет, опровержение здесь не поможет, — задумчиво подвел итог Бельсенца. — Здесь надо обрезать веревку, но сначала нужно найти ее.

— Веревку?

— Веревку, вдоль которой бегает хорек.

Бельсенца озабоченно улыбнулся. Я не сразу ответил. У меня не было желания улыбаться. Эта речь выглядела не такой бессвязной, как я думал.

— Я понимаю. Но ведь иногда можно поймать его и так, без веревки. Вы никого не арестовали?

— Нет. Так же как не опубликовал и опровержения. По тем же самым причинам. Кроме того, — Бельсенца окинул салон недоверчивым взглядом, — у меня нет в Орсенне ни поддержки, ни влияния, и если выйдет что-нибудь не то, то меня же потом и обвинят.

Я почувствовал, что мой голос слегка дрожит.

— Я так же, как и вы, Бельсенца, нахожусь здесь на службе у Синьории, и дело для меня важнее моих личных отношений. Мне хотелось бы, чтобы вы говорили яснее. Вы опасаетесь, что ниточка приведет вас сюда?

— Возможно.

— Это у вас ощущение или уверенность?

Голос Бельсенцы прозвучал вполне искренне.

— Это ощущение. Все это, я повторяю еще раз, не больше чем ощущение. Возможно, я напрасно стал рассказывать вам об этом. Не исключено, что все это — плод моего воображения.

— Во всем этом я не вижу ничего серьезного. В Маремме мало развлечений. Это, должно быть, просто средство от скуки.

— Я хотел бы, чтобы все было именно так, господин наблюдатель.

В голосе его снова появились официальные, не окрашенные эмоциями тона, и я почувствовал, что щель, к которой я прильнул зрачком, вот-вот закроется.

— Сейчас, когда вы рассказывали, меня удивило одно ваше слово, если, конечно, вы не оговорились. Имея в виду автора этого вроде бы происшедшего «там» государственного переворота, вы сказали: кто-то… или что-то.

— Точно. Я не оговорился. В этом таится еще одна загадка… — Бельсенца, казалось, наткнулся на неожиданное препятствие. — …Вы сейчас убедитесь, господин Наблюдатель, насколько неэффективным в данном случае явилось бы любое опровержение. Такое ощущение, что слухи, едва зародившись, сразу же обретают иммунитет против любой возможности материализоваться. Выражение «государственный переворот» выглядит здесь весьма неточным. Если верить слухам, то ничего такого, что можно было бы увидеть, там не произошло. Внешне ничего не изменилось. А коль подчеркивается тот факт, что нет никаких внешних изменений, слухи становятся еще более тревожными. Судя по всему, предположение вроде бы сводится к тому, что некая неведомая власть, скажем тайное общество, ставящее перед собой какие-то неясные — но наверняка непомерные, постыдные — цели, сумела овладеть страной, подчинить ее себе, превратить в свою собственность, но так, что это осталось не замеченным на уровне государственных механизмов.