Изменить стиль страницы

Так добрый маленький аббат сокрушался, пожимая в своих морщинистых красных руках руки юного путешественника; наконец последнему удалось сказать:

— Но разве вы не догадываетесь, дорогой аббат: я заехал в Луден только ради вас, я знал, что вы здесь. А что касается зрелища, о котором вы говорите, то оно мне показалось просто какой-то нелепостью, и, клянусь вам, я по-прежнему люблю людей; ведь ваши личные достоинства и превосходные наставления внушили мне о людях самое возвышенное мнение. И пусть пять-шесть безумцев…

— Не будем терять времени; я вам расскажу про это безумие, все вам объясню… Но отвечайте: куда вы едете? По каким делам?

— Я еду в Перпиньян; там кардинал представит меня королю.

При этих словах неугомонный и добрый аббат вскочил с сундука и стал шагать, или, вернее, бегать взад и вперед по комнате, грохоча сапогами. Красный, со слезами на глазах, он говорил, задыхаясь.

— Кардинал! Кардинал! Бедный мальчик! Они погубят его! Боже мой, какую роль они предназначают ему? Что им от него надо? Ах, кто станет оберегать вас, друг мой, там, где на каждом шагу вас будет подстерегать опасность? — воскликнул он, вновь садясь; и, с отеческой заботой взяв руки воспитанника, он— пристально смотрел ему в глаза, стараясь прочесть его мысли.

— Но я и сам не знаю, — проронил Сен-Мар, отведя взор в сторону, — думаю, что беречь меня будет кардинал Ришелье; ведь он был другом моего отца.

— Ах, дорогой Анри, вы повергаете меня в трепет! Если вы, дите мое, не станете его послушным орудием, он погубит вас. Почему я не могу поехать вместе с вами! Почему в этом злополучном деле я вел себя как двадцатилетний юнец! Увы! Теперь я вам только опасен. Мне надо скрыться. Но возле вас, дитя мое, будет господин де Ту, не правда ли? — проговорил он, стараясь успокоиться. — Он ваш друг детства, немного старше вас. Слушайтесь его, дитя мое. Он юноша рассудительный. Он многое обдумал, у него собственный взгляд на вещи.

— Конечно, дорогой аббат, вы можете положиться на мою нежную привязанность к нему. Я не переставал любить его.

— Но давно перестали с ним переписываться, не правда ли? — продолжал добрый аббат, чуть улыбнувшись.

— Прост,ите, дорогой аббат, один раз я ему написал, и именно вчера, чтобы сообщить, что кардинал зовет меня ко двору.

— Как? Кардинал сам пожелал приблизить вас к себе?

Тут Сен-Map показал письмо кардинала-герцога к его матери, и мало-помалу аббат успокоился и смягчился.

— Ну что ж, — говорил он шепотом, — что ж, это неплохо, начало многообещающее; капитан гвардии в двадцать лет, это неплохо.

И он улыбнулся.

А юноша, в восторге от этой улыбки, которая так отвечала его собственному настроению, бросился аббату на шею и стал обнимать его, словно держал в своих руках все свое будущее — с его радостями, славой и любовью.

Но вот добрый аббат не без труда высвободился из горячих объятий и снова зашагал по комнате, вернувшись к прежним раздумьям. Он то и дело покашливал и качал головой, а Сен-Map, не смея возобновить разговор, наблюдал за ним, и вид аббата, вновь помрачневшего, наводил на него грусть.

Наконец старик сел и проникновенно произнес:

— Друг мой, дитя мое, я по-отечески увлекся вашими надеждами; должен, однако, сказать, — и отнюдь не для того, чтобы вас огорчить, — что они представляются мне чрезмерно преувеличенными и необоснованными. Если бы кардинал имел в виду только выразить вашей семье чувство привязанности и благодарности, он не пошел бы так далеко в своих милостях; но весьма возможно, что он обратил на вас особое внимание. Основываясь на том. что ему о вас, по-видимому, говорили, он решил, что вы можете сыграть ту или иную роль, предугадать которую сейчас невозможно, роль, которую он наметил в своих тайных помыслах. Он хочет подготовить вас для нее, вышколить вас, — простите мне это выражение ради его точности, — и серьезно подумайте об этом, когда настанет пора. Но ничего. Судя по тому, как складываются обстоятельства, мне кажется, вы поступите правильно, если пойдете по этому пути; так начинаются великие карьеры; главное, не дать ослепить себя и поработить. Постарайтесь, дорогое дитя мое, чтобы милости не одурманили вас и чтобы высокое положение не вскружило вам голову. Не сердитесь на меня за такие опасения; это случалось и с людьми постарше вас. Пишите мне так же, как и матушке, почаще; поддерживайте отношения с господином де Ту, и мы постараемся давать вам добрые советы. А пока, сын мой, будьте любезны — притворите окно, из него дует, и я расскажу вам, что здесь произошло.

Надеясь, что нравоучительная часть речи аббата на этом закончилась и что за ней последует нечто более интересное, Анри поспешно затворил ветхое, затканное паутиной окно и молча вернулся на свое место.

— Теперь, хорошенько все взвесив, я прихожу к выводу, что приезд сюда, пожалуй, окажется для вас не бесполезен, хотя опыт и будет горьким. Но он восполнит то, чего я вам в свое время не сказал о людской подлости; надеюсь к тому же, что развязка не будет кровавой и что письмо, с которым мы обратились к королю, поспеет вовремя.

— Я слышал, будто письмо перехватили, — вставил Сен-Мар.

— Тогда все кончено, — сказал аббат Кийе. — Тогда кюре погиб. Но выслушайте меня. Отнюдь не мне, дитя мое, не мне, вашему бывшему наставнику, разрушать мое собственное творение и подрывать вашу веру. Живите с ней всегда и всюду сохраняйте ту чистую веру, образец которой являет вам ваша семья, веру, которая у наших отцов была еще тверже и которой не стыдятся и величайшие полководцы нашего времени. Нося шпагу, не забывайте, что она служит богу. И в то же время, находясь среди людей, не поддавайтесь обману лицемеров; они обступят вас, сын мой, коснутся слабых струн вашего бесхитростного сердца, затронут ваше благочестие; видя их напускной пыл, вы покажетесь самому себе холодным, вам представится, будто совесть ваша ропщет, но это будет говорить не совесть. Как она восстала бы против вас, как возмутилась бы, если бы вы содействовали гибели невинного человека, призывая само небо в лжесвидетели против него!

— Отец мой! Возможно ли? — воскликнул Анри д'Эффиа, всплеснув руками.

— Истинно так, — продолжал аббат. — Сегодня утром вы собственными глазами видели подтверждение этому. Дай бог, чтобы вы не стали свидетелем еще более мерзких дел. Но слушайте внимательно: заклинаю вас именем вашей матери и всем, что вам дорого: что бы ни творилось у вас на глазах, какое бы преступление ни осмелились совершить, — не произносите ни слова, ни малейшим жестом не выдавайте своего отношения к этому событию. Я знаю ваш пылкий нрав, вы унаследовали его от вашего батюшки-маршала; умерьте его, иначе вы погибли; мелкие вспышки гнева приносят мало удовлетворения и много невзгод; я знаю, вы им весьма подвержены; если бы вы только знали, какое превосходство над людьми дает невозмутимость! Древние запечатлели ее на челе божества, как прекраснейшее его свойство, ибо невозмутимость свидетельствует о чем-то, что выше наших опасений, наших надежд, наших радостей и страданий. Так и вы, дорогое дитя мое, будьте невозмутимы при виде поступков, свидетелем которых вам придется стать; но наблюдайте за ними, так нужно; ступайте на это зловещее судилище. Что касается меня, мне придется расплачиваться за мою школярскую глупость. Сейчас вы убедитесь, что лысый человек может быть таким же безрассудным, как и кудрявый юноша вроде вас. Вот послушайте.

Тут аббат Кийе обхватил руками голову Сен-Мара и продолжал:

— Как и всякому другому, сын мой, мне было любопытно взглянуть на урсулинских чертей. Я знал, что черти хвалились, будто говорят на всех языках, и я имел неосторожность, оставив в стороне латынь, задать им несколько вопросов по-гречески. Настоятельница весьма хороша собою, но по-гречески ответить не смогла. Лекарь Дункан во всеуслышание выразил удивление по поводу того, что бес, обладающий всеобъемлющими знаниями, допускает грамматические ошибки и промахи, а по-гречески и вовсе не говорит. Молодая настоятельница, которая лежала в то время на ложе, повернулась лицом к стене, чтобы скрыть слезы, и прошептала, обращаясь к отцу Барре: «У меня нет больше сил, сударь». Я повторил ее слова вслух, и это привело заклинателей в бешенство: они завопили, что я должен бы знать, что некоторые бесы даже невежественнее крестьян, и все же в их могуществе и физической силе никак нельзя сомневаться,— ведь взялись же духи, которых зовут Грезиль из чина Престолов, Аман из чина властей и Асмодей, снять с господина де Лобардемона скуфью. Заклинатели ждали этого зрелища, но тут лекарь Дункан, человек ученый и честный, но изрядный насмешник, вздумал дернуть за веревочку, которую он обнаружил: веревочка эта незаметно шла от колонны, к образу и затем опускалась как раз к месту, где стоял Лобардемон. На сей раз Дункана только обозвали гугенотом, но, думается мне, не будь его заступником маршал де Брезе, он жестоко поплатился бы за эту выходку. А тут с обычным хладнокровием выступил граф дю Люд и попросил капуцинов произнести заклинание в его присутствии. Отец Лактанс, капуцин с темным лицом и суровым взглядом, приступил к сестре Аньесе и сестре Клер; он воздел руки и, обратив на монахинь взгляд, словно змея на голубок, проревел жутким голосом: Ouis te misit, Diabole?[5] Девушки ответили в один голос: Urbanus[6]. Монах собирался продолжить допрос, но господин дю Люд с сосредоточенным видом вынул из кармана золотой ларчик и сказал, что в ларчике хранятся святые мощи, доставшиеся ему от предков, и что, хотя он отнюдь и не сомневается в том, что перед ним одержимые, он все же хотел бы испытать силу мощей. Отец Лактанс с восторгом схватил ларчик, и не успел он коснуться им лба девушек, как они неестественно подпрыгнули и стали корчиться. Лактанс ревел, произнося заклятие, Барре и все старухи бросились на колени, Миньон и судьи всячески выражали одобрение. Лобардемон, не теряя хладнокровия, крестился (и гром не поразил его!).