Изменить стиль страницы

Однако французскому крестьянину свойственна некая простодушная насмешливость, к которой он часто прибегает, общаясь с равными, и пользуется всегда при общении с вышестоящими. Своими вопросами он ставит в затруднительное положение власть имущих, подобно тому как дети своими вопросами смущают взрослых. Он бесконечно умаляет себя, чтобы тот, к кому он обращается, почувствовал неловкость от собственного величия; он усугубляет свою неуклюжесть и прибегает к нарочито грубым выражениям, чтобы скрыть свою тайную мысль; однако такое поведение принимает, вопреки его воле, оттенок чего-то коварного и устрашающего, и это выдает его истинную сущность. Язвительная улыбка и нарочитая неуклюжесть, с какой он опирается на длинный посох, слишком ясно выражают его затаенные помыслы и обнаруживают, на что именно возлагает он надежды.

Какой-то крестьянин пришел в сопровождении десяти — двенадцати сыновей или племянников; на всех были широкополые шляпы и синие блузы — то древнее одеяние галлов, которое французский народ и по сие время носит поверх всякой другой одежды, как наиболее подходящее и для дождливого климата Франции, и для повседневного труда земледельцев. Приблизившись к людям в черном, о которых мы сейчас говорили, старик снял шляпу — и все родственники последовали его примеру; у старика было загорелое лицо, морщинистый лоб и большая лысина, обрамленная длинными седыми прядями; плечи его сгорбились от трудов и старости. Весьма степенный человек из группы господ, одетых в черное, заметил старика, и на лице его отразилась благожелательность, почти уважение; не снимая шляпы, он протянул крестьянину руку.

— Вот как, папаша Гийом Леру, — сказал он, — вы тоже оставили хозяйство и приехали в город, хоть нынче и не базарный день. Это все равно как если бы ваши славные волы скинули с себя ярмо, решив поохотиться на скворцов, и бросили бы пашню, чтобы потешиться травлей какого-то несчастного зайца.

— Что ж, ваше сиятельство, — начал фермер, — случается, что заяц и сам бежит на вола. Думается мне, нас собираются обдурить — вот и захотелось взглянуть, как за это примутся.

— Оставим это, друг мой, — ответил граф дю Люд. — Смотрите, вот господин Фурнье, адвокат. Он-то не обманет, ибо он вчера вечером сложил с себя обязанности королевского прокурора, и отныне его красноречие будет служить лишь благородным делам. Вы услышите его, возможно, сегодня. Его выступление может быть очень полезным для обвиняемого, но я опасаюсь последствий для самого защитника.

— Ничего не поделаешь, сударь, для меня истина — превыше всего, — сказал Фурнье.

Это был молодой человек, худой, с чрезвычайно бледным, но благородным и выразительным лицом; у него были белокурые волосы, голубые, очень ясные и живые глаза и тонкая талия — поэтому он казался моложе своих лет; но задумчивое, вдохновенное лицо свидетельствовало о незаурядности этого человека и о той ранней духовной зрелости, которая является плодом усиленных занятий и врожденной нравственной силы. На нем было по моде того времени черное, довольно короткое платье и такой же черный короткий плащ; слева под мышкой он держал свиток бумаг и во время разговора то и дело брал его и судорожно сжимал другой рукой, подобно тому как разгневанный воин хватается— за эфес своей шпаги. Казалось, он хочет развернуть свиток и метнуть из него молнию на тех, кого он преследовал негодующим взором, — это были три капуцина и францисканец, находившиеся в толпе.

— Папаша Гийом, — продолжал господин дю Люд, — почему вы взяли с собою только детей мужского пола и для какой надобности у них палки?

— А потому, сударь, что мне вовсе не желательно, чтобы мои дочери научились плясать, как монахини. К тому же, по нашим временам, парни егозистее женщин.

— Поверьте, старина, в наше время благоразумнее совсем не егозить — ответил граф. — Займите-ка лучше место, чтобы видеть шествие, — оно приближается сюда. Да не забывайте, что вам за семьдесят.

— Ну-ну, — возразил старик, выстраивая дюжину своих молодцов, словно солдат, — я воевал под. командой покойного короля Генриха и умею играть пистолетом не хуже, чем играли им сторонники Лиги. — Он покачал головой и уселся на тумбу, зажав между коленями узловатую палку, на нее он положил руки и уперся в них седой бородой. Затем он прикрыл глаза, словно погрузился в воспоминания детских лет.

Люди смотрели на его полосатую одежду, напоминавшую времена короля-беарнца, и удивлялись тому, как похож старик на покойного монарха в последние годы его жизни, хотя кинжал и не дал королю поседеть, как с годами поседел крестьянин. Но тут удары колокола привлекли всеобщее внимание к противоположному концу главной луденской улицы.

Вдали показалось длинное шествие, над которым возвышались хоругвь и пики; толпа молча расступалась, чтобы лучше видеть это зрелище, одновременно и нелепое и зловещее.

Впереди медленно выступали в два ряда стрелки в широких шляпах с перьями и с длинными алебардами в руках; немного далее стрелки разделялись на две цепи, которые двигались по сторонам улицы, а посредине шли два ряда «кающихся»; под этим именем, известным в некоторых южных провинциях Франции, мы разумеем людей, облаченных в длинные серые одеяния; головы их совершенно скрыты под капюшонами; на лицах у них маски из той же материи, оканчивающиеся под подбородком острым клинышком наподобие бороды; на масках — три отверстия, для глаз и носа. В наши дни иной раз еще можно наблюдать похороны с провожающими в таких нарядах — особенно в Пиренеях. Луденские «кающиеся» держали в руках огромные свечи; медленная поступь и глаза, казалось, пылавшие под маской, придавали им сходство с призраками, и весь облик их производил гнетущее впечатление.

Из толпы раздавались различные возгласы.

— Тут под масками прячется немало мошенников, — сказал какой-то горожанин.

— А рожи-то у них похуже масок, — подхватил молодой человек.

— Мне страшно! — воскликнула молодая женщина.

— Мне боязно только за мошну, — бросил какой-то прохожий.

— Господи Иисусе! Вот наши святые отцы из братства кающихся, — говорила пожилая женщина, откинув черный платок. — Видите, какую они несут хоругвь? Вот благодать-то, что она с нами! В ней наше спасение! Смотрите-ка: на ней дьявол в языках пламени, а монах надевает ему на шею цепь! А вот и судьи! Достойные люди! Посмотрите, до чего благолепны их красные мантии. Пресвятая дева, как хорошо их подобрали!

— Это личные недруги кюре, — прошептал граф дю Люд адвокату Фурнье, и тот что-то записал на бумажку.

— Всех узнаете? — продолжала старуха, при этом она кулаком дубасила соседок и до крови щипала соседей, чтобы привлечь их внимание. — Вот добрый господин Миньон шепотом говорит что-то господам советникам; эти судьи приехали из Пуатье. Да осенит их господь своей благодатью!

— Это Роатен, Ришар и Шевалье, которые в прошлом году добивались его отрешения от сана, — говорил вполголоса господин дю Люд, а молодой адвокат, которого заслонила группа горожан в черном, продолжал под плащом записывать его слова.

— Глядите-ка, глядите! Да расступитесь же! Вот господин Барре, кюре церкви святого Якова из Шинона, — восклицала старуха.

— Он праведник, — сказал кто-то.

— Ханжа, — ответил мужской голос.

— Смотрите-ка, как он исхудал от поста!

— Как побледнел от угрызений совести.

— Это он изгоняет бесов.

— Он их скликает.

Диалог был прерван всеобщим возгласом:

— Какая красавица!

Настоятельница урсулинок шла в сопровождении всех монахинь; ее белое покрывало было откинуто назад. Так было велено ей и шести другим монахиням, чтобы народ видел лица одержимых. Ее одежда ничем не выделялась, если не считать огромных черных четок, которые доходили до колен и завершались золотым крестом; но ослепительная белизна ее лица, подчеркнутая коричневым цветом капюшона, сразу же приковала все взоры; в ее черных глазах, казалось, горел отблеск глубокой, неутолимой страсти; глаза были осенены безупречными дугами бровей, очерченных природою с той же тщательностью, с какой черкешенки выводят их кисточкой; но легкая складка между бровями выдавала бурное и беспрестанное брожение чувств. Однако жесты и все ее существо, казалось, свидетельствовали о полной безмятежности; шаг ее был медлителен и размерен, прекрасные руки сложены; они были белы и неподвижны, как руки мраморных статуй, застывших в вечной молитве на могилах.