Изменить стиль страницы

Не могу не вспомнить, что он великолепно готовил так называемые купоросные щи, т. е. простые русские щи из серого или, пожалуй, зеленого крошева. Вследствие того, что эта похлебка отливала в миске зеленоватым оттенком школяр Иосса назвал такие щи купоросными. Однако же они по своему вкусу приобрели славу и популярность чуть ли не по всему Нерчинскому округу, так что многие езжали ко мне на Верхний, чтоб поесть до отвала этой знаменитой похлебки. Правду говаривал Иосса: «Ну, брат, как хватишь чашку этого Пантюшкиного купороса, так просто в глазах зелено станет!..» Ну, да оно и понятно, потому видите, что «русскому на здоровье, то немцу на смерть!..» Впрочем, ныне эта поговорка уже потеряла свое значение. Не говоря уже о желудках и вкусе, и в печати совсем съели одни проклятые иностранные изречения. В самом деле, черт знает, что иной раз выходит, например, начнешь читать русскую книгу, да бывает, что ничего и не понимаешь, вот тут поневоле и лезешь в «Словарь 25000 иностранных слов, вошедших в употребление в русский язык», чтоб уловить смысл автора. Ну думаешь: уж непременно такую штуку написал иностранец, а посмотришь на подпись и увидишь, что автор статьи не француз и не немец, а какой-нибудь наш настоящий русак-чужеумок. Вот поневоле плюнешь и еще с большим азартом, если искомого слова не обретешь и в довольно толстом словаре г. Михельсона.

Впрочем, этот пример ужасно заразителен: так вот иной раз и хочется завернуть какое-нибудь иностранное слово, ну и ляпнешь как раз невпопад. Тпфу!.. Поневоле потом сделается стыдно и смешно самому на себя, ну, конечно, и начнешь утешаться такими примерами, как один мировой посредник, уговаривая собравшихся мужичков, долго толковал с ними по-своему, уж чего-чего только он, «сердечный», ни пихал в свою речь — и либеральный, и популярный, и психический, и, наконец, кончив словом идиотизм, спросил осовевших мирян:

— Ну-с так что же, ребятушки, поняли?

— Не, ваше высокоблагородие! Что-то мы ничего в толк взять не можем; ты уж пошли к нам кого-нибудь потолковей, который бы баил по-нашему…

— Экие неотесанные болваны! — сказал «мировой», удаляясь с крылечка…

Однако ж я, кажется, призаболтался маленько, а все это потому, что как придет что-нибудь на память или, так сказать, «к слову», вот и лепишь к факту какую-нибудь неподходящую мелочь, совсем забывая о том, что и воспоминания прошлого, как и всякая литература, «требуют соблюдения известных правил изложения, известной аккуратности в отделке». В этом случае прошу меня извинить — не даются мне эти правила, эти особенные отделки; пишешь урывками, нередко вырывая из недосуга часовые и получасовые паузы, в чем и прошу еще раз снисхождения, а чтоб сгладить впечатление, сию минуту постараюсь поправиться.

Однажды с раннего утра хлопоча на водопроводной канаве, при постройке через нее «перемычки», я увидел здоровенного атлета, ссыльнокаторжного Денежкина, который работал тут как лучший плотник. Поздоровавшись со всеми, я подошел к этому геркулесу и, подтолкнув его в спину, тихо спросил:

— А что, Денежкин, правду ли говорят, что ты скоро бежишь с промысла?

Он, оглянувшись, нагнулся к моему уху и почти шепотом сказал:

— Бегу, только не теперь, а вот как ты, ваше благородие, сменишься с Верхнего.

— А вот увидишь, барин, что Денежкин говорит тебе правду.

— То-то бы твои умные речи да на мои плечи.

— Уверься, что так будет — мы уже знаем, а потому и жалеем.

— Когда же, по-твоему, это будет?

— Скоро, барин! И двух недель не пройдет, как ты переведешься на рудник, а я — фю-ю!.. К генералу Кукушкину! — и он махнул к лесу рукою.

— Напрасно, брат! Дождись лучше срока.

— Нет, ваше благородие! Невмоготу стало, — погулять захотелось, только ты, барин, помалкивай…

— Хорошо, Денежкин; а мне все-таки жаль, мужик ты хороший, придешь оборотнем; тебя накажут и каторги за побег надбавят порядочно.

— Нет, барин, уж коли уйду, так сюда больше не приду, — это Денежкин по первому разу сплоховал маленько, а теперь — нет! Знаю, что делать.

— Ну, как знаешь, — дело твое, да будь счастлив! — сказал я тихонько и пошел далее по работам.

— Вот за это спасибо!.. — послышалось сзади…

Надо заметить, что этот Денежкин был почти 12 вершков ростом да не менее аршина в плечах и обладал такой силищей, что уносил с лесопильных козел трехсаженный сосновый «сутунок», вершков десяти в отрубе.

Добравшись домой уже к вечеру, меня ужасно интересовала та тайна, которую сообщил мне Денежкин-ссыльнокаторжный из тюрьмы. «Что за штука?» — думал я не один раз, но все-таки не мог прийти к какому-либо заключению, а не мог потому, что я один только знал о том, что келейно говорил еще осенью начальнику о своей апатии к золотому делу после опостылевшей мне крюковщины.

Но вот в первых числах апреля я совершенно неожиданно получил «указ» из Нерчинского горного правления, который говорил о том, чтоб я сдал по «сменным спискам» Верхний промысел оберштейгеру Костылеву, а потом, отправившись в Алгачинский серебряный рудник, принял таковой от капитана Комарова.

— Ну, прав Денежкин! — сказал я невольно… Спрашивается, откуда он мог знать об этом переводе ранее меня, сидя за тюремными палями? Но впоследствии я убедился, что в тюрьме всегда почти самые свежие новости по району управления… А почему это так — я и теперь объяснить себе не умею.

Пасху мы проводили хоть хлопотливо, относительно служебных занятий, но все-таки дружно и весело. По нескольким часам перегащивались мы один у другого, и нам нередко вспоминался прошлогодний праздник, когда в Кару налетел К. и, как хищный коршун, разогнал нас, как цыплят, по своим углам. Да, не забуду я этого тяжелого времени!.. А потому поговорю лучше о других впечатлениях, чтоб хоть на этот раз оставить в забвении несчастные дни прославившейся крюковщины. Ну ее к богу!.. Постараюсь ее исход оставить к самому финалу статьи, чтоб ею и заключить воспоминания о Каре, этом втором злосчастном вертепе горя и слез на широкой каторге; где точно так же, как и в Шахтаме, брызгала кровь из-под трехлапчатой плети, повсюду слышался лязг кандалов, а страшные людские вопли оглашали окрестные горы неповинной тайги…

Помню я, как на третий день праздника, мы в компании приехали к Кобылину на Средний промысел, чтоб идти с ним к обедне. Но его осаждали рабочие, которые просили «под выписку» разные принадлежности — кто сапоги, кто рукавицы и т. д. Но вот один здоровенный, хотя и приземистый, ссыльный хохол требовал себе мяса.

Тут надо заметить, что мой приятель Кобылин обладал великолепной памятью относительно рабочего люда; он знал не только каждого из них по фамилии, но не забывал их имен, всевозможных прозвищ и даже «отечества» многих более или менее выдающихся личностей были ему известны.

Завидя почтенную, хотя и неуклюжую фигуру ссыльного хохла, Васька сделал уморительную гримасу, комично подошел к нему и шутливо переспросил:

— Ну, а тебе, хохлацкое благоутробие, что нужно?

— Да кажу, мясо б треба на варю.

— Что ты еще выдумал, хохлацкая галушка? Ведь ты третеводни получил от меня стегно в 22 фунта.

— Ну якае ж в том беда, что получыл, — теперь праздник, уварил да и съил.

— Как съил?

— Да так, кажу, взял да и съил.

— Что ты, окаянный! Ведь ты пропадешь, коли будешь так есть, — верно, пропил?

— Ни, ваше благородие! Ни пропив, а съил; чи мни не веришь?

— Врешь!

— Ни, барынь, ни…

Василий Васильевич только пожал плечами, но многие рабочие тут же уверили Кобылина, в том, что хохол действительно все мясо съел в два дня, без всякой помощи со стороны прихлебателей.

— Ну хорошо, — сказал Васька, — теперь я в мундире и в казенный подвал не пойду, а вот посмотрю, нет ли у меня своего мяса на кухне; а если есть, то сварю тебе даром столько же да и посмотрю, как ты его съешь. Только не пеняй, потому что, коли ты не слопаешь, то я тебя отдеру, а коли поправишься — подам тебе водки, — согласен?

— Нехай буде так! — сказал серьезно хохол, переминаясь на месте, передернув плечами и затыкая большие пальцы за опояску, низко опустившуюся по брюху.