Изменить стиль страницы

— Я дело говорю, — возразил Иосиф. — Иди сюда!

Поляк подвел Орджоникидзе к трубам парового отопления. Потребовал:

— Веди ладошкой между стеной и трубами… Чувствуешь щели? Федор Петров сразу смекнул: трубы тянутся через все отделение, из первой камеры в седьмую. Пользуйся в свое удовольствие. Один сунул записку в щель, другой вытащил или дальше протолкнул — по надобности. Чем не почта?

— А где теперь Петров? — спросил Серго. Иосиф пожал плечами.

— Не знаю. Срок у него большой. Свидитесь. Его часто в карцер определяют. Тебе с твоим характером тоже не миновать. Там, в подземелье, стен нет, одни решетки. Обязательно познакомитесь.

Пока что Серго позаботился как следует загрузить "почту Петрова". Еще в первые дни, до перевода в "заразное" отделение, он узнал, что для пленников Шлиссельбурга время остановилось на 1909 году. Большим событием явилось то, что Владимир Лихтенштадт получил от родственников в переплете одного из благонадежных изданий "Нивы" книгу Ленина "Материализм и эмпириокритицизм". На книгу огромная очередь. Счастливец обязательно должен успеть прочесть между двумя дежурствами на кухне. Дежурный незаметно приносил книгу и клал в узел под кухонные тряпки. Забирал новый дежурный.

Серго принялся рассылать по камерам написанные крохотными, но очень разборчивыми буквами сообщения о воссоздании нелегальной РСДРП и о полном разрыве на Пражской конференции с ликвидаторами и другими отступниками; такие же краткие и живые рефераты о последних работах Ленина. Поведал и о том, что перед самым арестом прочел в левых газетах телеграммы о кровавых событиях на Лене — расстреле мирного шествия, направлявшегося с петицией к товарищу прокурора.

— Я не знаю подлинных масштабов и последствий этой трагедии, — добавлял Орджоникидзе. — Но не может быть, чтобы Россия простила Николаю новое "кровавое воскресенье" — гибель двухсот семидесяти рабочих золотых приисков. Залпы на Лене всколыхнут массы. Наш час близок!

Почта, известно, не всегда приносит радостные сообщения. Случается, круто меняет течение жизни. И как-то Серго вынул из своего "почтового ящика" — из щели за трубами парового отопления — сигнал бедствия: начальник тюрьмы приказал прекратить лечение тяжело больного политкаторжанина Фомичева.

Бывший рабочий из Екатеринослава анархист Фомичев слыл первостатейным бунтарем. Барон Зимберг с удовольствием ухватился за возможность навсегда избавиться от "неисправимого". Тем более что госпиталь в крепости крохотный, а Фомичев почти безнадежен.

Серго взорвался.

"Мы подняли стуком и кандальным лязгом такой тарарам, — вспоминал впоследствии шлиссельбуржец о. Гончаров, — что в каких-нибудь десять минут поставили на ноги всех тюремщиков. Наш коридор наполнился надзирателями с винтовками, командовавший ими помощник начальника тюрьмы грозил стрельбой и расправой. Через час Фомичева снесли на носилках в госпиталь, а через два часа нас всех, во главе с Орджоникидзе, рассадили на целый месяц в подземные башни карцера.

Железные кандалы на голых ногах, спанье на холодном, как лед Ладожского озера, цементном полу, сухой хлеб без соли, несколько глотков воды за весь день — такой режим мог сломить любого богатыря. Было обычным явлением, что после карцера многие отходили в сторону от тюремной борьбы. Сер-го, наоборот, вышел из карцера еще более непримиримым. Его характер уподобился булату, закаленному в огне. В тюремных книгах часты записи: "Орджоникидзе на три недели в карцер за невставание на поверку", "Орджоникидзе на две недели в карцер за неснятие брюк во время обыска", "Орджоникидзе на три недели в карцер за надзирателя"…

Мы добились того, что тюремщики во главе с Зимбергом отступили перед каторжанами и делали вид, что не замечают нарушения тюремных инструкций и распорядков. У нас в "заразном" отделении была республика каторжан. Одним из ее лучших бойцов — Орджоникидзе. Под его влиянием многие отказались от своих ошибочных взглядов и снова вернулись в ряды революционных борцов".

Насчет республики, возможно, оказано слишком крепко, но то, что Серго развеял заблуждения многих каторжан, встряхнул, не дал склонить головы — чистая правда. В дискуссии, или, если совсем точно, в тайные переписки о национальном вопросе и об отношении социал-демократов к русско-германской войне, Орджоникидзе вовлек всех политических. Каждая дискуссия длилась шесть-семь месяцев.

12

Сохранилась толстая тетрадь[41] в одну линейку, в черном клеенчатом переплете. Сто девяносто четыре желтых листочка, пронумерованных и прошитых цветным шнуром, — на концах большая сургучная печать с двуглавым орлом. Несколько овальных штампов: "Проверена 13/ХП 1913 г.", "Проверена 23/1У" (год не проставлен) и т. д. Шлиссельбургская тюремная тетрадь не самое лучшее место для доверительных записей. И все-таки как много сокровенных мыслей Серго может поведать она! Вслед за самодельным календарем — стихотворение (Федор Николаевич Петров твердо стоит на том, что даже в карцере Серго писал стихи и читал, — товарищам):

Тут… тук… тук…
Миновал обход докучный. Лязгнул ключ, гремит засов.
Льется с башни многозвучный, перепевный бой часов,
Скоро полночь — миг свободы;
Жаркой искрой сквозь гранит к мысли мысль перебежит,
Тихий зов, тоску, невзгодье
Сердце сердцу простучит:
Тук… тук… тук!..
Условный звук,
Звук приветный,
Стук ответный,
Говор азбуки заветной,
Голос камня: гук-тук-тук!
Голос друга: "Здравствуй, друг!
Я томлюсь вю мраке ночи,
Ноет грудь, не видят очи,
Одолел меня недуг…
Слышу смерти приближенье…
О, как жажду я забвенья!
Как зову успокоенье,
Наслажденье мертвым сном!.."
"Друг, ответь мне, что с тобою?
Ты сильней меня душою,
Спишь ли ты ночной порою
В этом склепе гробовом?"
Стук приветный, тихий стук,
Звук ответный: тук… тук… тук.
"Я бы спал, и сон приходит —
Дух усталый вдаль уводит, —
Но не долог чуткий сон.
Вдруг проснусь я, содрогнусь я, —
И так больно в душу входит
Голос пленницы безумный,
Одинокий, страшный стон…
Часто ночью многодумной
Рядом, рядом за стеной
Слышу смех ее безумный,
Слышу крик души больной…
Жутко… Страшно… Но, бывает,
Сердце тьму позабывает —
Просветленный, чудный миг…
Мысль далеко улетит…
В книге звезд душа читает
Откровенье древних книг…"
"Друг, мужайся! День настанет!
В алом блеске солнце встанет!
Синей бурей море грянет,
Волны песни загудят!
Будет весел многоводный
Пир широкий, пир свободный.
Он сметет грозой народной
Наш гранитный каземат.
Мы расскажем миру тайны
Долгих лет и долгих мук,
И в садах родной Украины
Вспомнишь ты, сосед случайный,
Наш условный, тихий стук —
Стук приветный, стук ответный,
Голос азбуки заветной,
Голос камня: тук… тук… тук!..
Голос друга: "Здравствуй, друг!"
…Тихий стук, печальный стук:
Тут… тук… тук…
"Нет, не мне в саду зеленом
Встретить песней и поклоном
Луч багряный — вспышку дня!
Слышишь: льется нежным стоном,
Бьет последним перезвоном
Час желанный для меня.
Друг, прощаюсь я с тобою:
Смерть склонилась надо мною
И рукою ледяною
Уж моих коснулась губ…
Завтра утром два солдата
Унесут из каземата
Безыменный, бедный труп…
Душно, дурно… Умираю…
Месть тебе я завещаю:
Расскажи родному краю
Этот ужас долгих мук.
Ближе, ближе холод ночи…
Давит грудь… не видят очи…"
Слабый стук, последний стук.
"Милый друг, спокойной ночи!.."
Тут… тук… тук…
вернуться

41

Тетрадь хранилась в личном архиве Зинаиды Гавриловны Орджоникидзе. До конца своих дней она продолжала поиски Другой тюремной тетради Серго — за № 1. Возможно, ее и не было, и № 1 относится к чему-то другому из тюремного "имущества" Орджоникидзе.