Изменить стиль страницы

5 сентября с рассветом войска двинулись двумя колоннами мимо опустелых селений и поздно вечером расположились на Тульской дороге у Подольска, при страшном зареве пожара московского, освещавшего весь небосклон. Густые облака, в которых отражался пламень Москвы, текли, как потоки лавы, по темной синеве неба.

Когда армия совершала боковое движение, арьергард под командой Милорадовича в назначенное время тоже пошел влево. На всех пересекаемых им дорогах Милорадович оставлял отряды с приказанием каждому из них не следовать уже за общим движением, а при появлении неприятеля отступать той дорогой, на которой находился. Мюрат, посланный Наполеоном, долго шел по Рязанскому тракту за двумя казачьими полками в уверенности, что перед ним главные силы Кутузова. Только в Бронницах, за Пахрой, король Неаполитанский понял свою ошибку и поворотил к Подольску.

Тем временем Кутузов, прибыв с войсками в Красную Пахру, немедленно велел конному отряду Дорохова идти на Можайскую дорогу для истребления французских транспортов и команд, двигавшихся к Москве. Набеги Дорохова были удачны: в течение недели он взял в плен до полутора тысяч человек и уничтожил парк в восемьдесят ящиков. Узнав о появлении русских в своем тылу, Наполеон спешно послал для очищения Можайской дороги сильный отряд, но Дорохов отступил так искусно, что, ретируясь, наголову разбил два эскадрона гвардейских драгун.

Кутузов намеревался собраться с силами, дать время разгореться народной и партизанской войне и в особенности, по любимому его выражению, «усыпить Наполеона в Москве». Никто не мог знать, что предпримет Наполеон, но Кутузов, развивая свой план, добивался военного перевеса сил над неприятелем. Русский полководец продолжал отступать по старой Калужской дороге, выигрывая время, усиливая свою армию и постепенно изматывая противника.

Великий его ум постиг характер и свойство Отечественной войны.

15 сентября армия выступила из Красной Пахры в Тарутинский лагерь. Мюрат несколько раз производил внезапные налеты. Самый значительный бой произошел 17 сентября под Чириковом, где был взят в плен начальник штаба Мюрата генерал Феррье. Мюрат просил об освобождении его под честное слово, но Кутузов ласково отказал. 20 сентября русские войска перешли реку Нару и вступили в Тарутинский лагерь. Фельдмаршал приостановился на высоком берегу Нары и, словно предрекая будущее, произнес:

– Отсель ни шагу назад!

2

Вместе с Матвеем Ивановичем Платовым Ермолов квартировал в версте от Леташовки, местоположения фельдмаршала. Самолюбивый, знающий себе цену, он чувствовал себя оставленным не у дел. Поводом для недовольства было то, что Кутузов назначил при себе дежурным генералом с широкими полномочиями Петра Петровича Коновницына. До тех пор все доклады главнокомандующему делал только Ермолов, он же отдавал его приказания. Теперь между фельдмаршалом и начальником штаба 1-й армии встал Коновницын, подогреваемый интригами генерал-квартирмейстера Толя.

Алексей Петрович чтил Коновницына как отлично храброго и твердого в опасности военачальника, но не видел в нем ровно никаких способностей штабного работника. Подтверждение не заставило ожидать себя долго. Когда Коновницын стал получать от Кутузова бумаги, то, не умея вникать в них, тотчас отсылал Ермолову, прося класть резолюции. Тот вначале исполнял его просьбы, но затем, выведенный из терпения частыми присылками большого количества бумаг, принялся возвращать их в том виде, в каком получал. Однако дежурный генерал не унимался. В конце концов Ермолов отправил ему резкую записку: «Вы напрасно домогаетесь сделать из меня вашего секретаря». Коновницын явился тогда к Кутузову с заявлением, что возложенная на него должность выше его сил и что «Алексей Петрович ругается и ворчит». Рассерженный фельдмаршал вызвал к себе Ермолова.

Господский дом князя Волконского, прекрасной архитектуры, в котором размещалась главная ставка, был заполнен военными, а цветник перед крыльцом весь истоптан лошадьми. Однако сам Кутузов занял простую избу в три окна, составлявшую его столовую, приемную, кабинет и, позади перегородки, спальню. Насупротив светлейшего, в просторной пятистенке, жил Беннигсен, проводя время праздно и угощая ежедневно роскошным обедом свою многочисленную свиту. Простак и рубака, Коновницын находился подле Кутузова в курной избе в два окна на улицу.

Войдя в горницу, над дверью которой мелом было начертано: «Главнокомандующий», Ермолов увидел Кутузова, уместившего свое полное небольшое тело на складном стульчике. Он был в коротеньком сюртуке, имея, по обыкновению, шарф и шпагу не по-уставному, через плечо. Рядом на крестьянской лавке сидел Коновницын, лицо которого выражало растерянность.

Завидя Ермолова, Кутузов закричал, передразнивая их с Коновницыным:

– Один уверяет, что не может, а другой все может, да не хочет! Я о вас обоих напишу государю…

– Ваша светлость, – отвечал Ермолов, – штабная работа мне противна, и я прошу направить меня во фронт.

– Не я тебя назначал, а государь, следовательно, не мне и отменять его распоряжения, – остывая, сказал Кутузов.

… Ермолов ехал Тарутинским лагерем, мало-помалу освобождаясь от гнетущих мыслей. В землянках и шалашах играла музыка, звучали песни. Тихая погода, приятное зрелище заходящего солнца возбуждали надежду и радость. Еще более поднимали настроение утешительные разговоры солдат. Старые усачи припоминали предания отцов своих, когда Петр Великий завлек шведа, на его погибель, во глубину страны и разбил наголову под Полтавой.

– Что произошло с Карлом Двенадцатым, то и с Наполеоном Карловичем случиться может, – говорили они новобранцам у курящихся биваков, – ежели постоять грудью, до последней капли крови…

Ермолов отправился в расположение артиллерийской роты штабс-капитана Горского и, застав его приятельски беседующим с подчиненными, встал поодаль, чтобы не смутить батарейцев своим внезапным появлением.

– Слышите, друзья мои, – рассуждал ветеран. – Вы небось думаете, что все французы умны? Образованны? Вздор! Поболтать о пустяках красно, поврать ладно о небывалом, поплясать, как прыгает сорока, – это их дело. А знать настоящее? Э, нет, у них в голове путаница! Да и самые их разумники-то, коль коснется до святой нравственности, так вот слышите, господа, в этих делах они хуже моего слуги Потапки. Славны бубны за горами! А наши-то большие богачи от них без души. И детей-то своих отдавали им в изученье, и без француза-компаньона дом не дом. А француз-то иной, слышите, друзья мои, был кучером да лакеем во Франции, а у нас стал во всем учителем. Хороши ж будут детки господ богачей! Знатные будут внуки! Будет прок – дожидайся!

– Позвольте, Степан Харитонович, – возразил один из молодых офицеров, – как же это? По-вашему, не должно знать наук? А ведь и сам Суворов говаривал: «Ученье – свет, а неученье – тьма».

– Так, истинно так! – отозвался Горский. – Да, слышь ты, не понял ты меня и не проник в золотые слова батюшки Александра Васильевича. А он тут же добавлял: «Дело мастера боится…» Наука и познания нужны и необходимы. Ты должен знать непременно историю Отечества, всемирную историю, географию, статистику, знать науки – математику, рисование, черчение планов, инженерное и артиллерийское искусство – и понимать для необходимости, слышь ты, для одного дела языки иностранные. И все это нужно, необходимо. Но сынкам богачей и бояр передавали ли все это в совершенстве учителя-французы? Нет! Они и сами того не знали. Эти, слышь ты, наемники, и самый лучший из них, из иностранцев, ведь не знает нас, нашего характера, нашей Руси и, презирая все русское, образовывал дитя по своему уму-разуму заграничному. И вот этот выросший боярич стал не то русский, не то иностранец: о своей матери-России ничего вовсе не знает. О ней у него – так темно, а все заграничное – светло. И от этого в душе его не явится любовь к своему Отечеству, а явится презрение к народу русскому…

«Ай да Харитоныч! Ай да хват!» – одобрительно думал Ермолов, снова ощущая, как далеко ушел сам он душой от прежнего себя, того безусловного приверженца французских идей и мыслей, каким был в смоляничской «галере» у Каховского. Он хотел уже выйти из своего укрытия, когда кто-то тронул его за плечо. Адъютант Фонвизин почтительно и вместе с тем с принятой у Ермолова почти семейной простотой доложил: