Позднее Ермолов ходатайствовал о предоставлении Федору Толстому чина полковника…
Все в армии – от генерала до ополченца-ратника – желали новой схватки с Наполеоном. Когда утихли бои, Кутузов приказал объявить войскам, что назавтра он возобновляет сражение. Адъютант Ермолова артиллерии поручик Граббе был послан с этим объявлением; в полках его приглашали сойти с лошади, офицеры целовали за радостную весть, а солдаты встречали дружным «ура!». Кутузов, возведенный за Бородинскую битву в чин фельдмаршала, в присутствии всего штаба заявил, что скорее готов «пасть при стенах Москвы, нежели предать ее в руки врагов», однако же приказал отступать…
И вот она, древняя столица и само сердце России, матушка Москва! В ясном, прозрачном воздухе видна она вся, горящая под лучами яркого солнца тысячами цветов: золоченые маковки церквей, высокие белокаменные колокольни, зеленые железные крыши дворцов и усадеб, сады и парки, уже тронутые багрецом. Было 1 сентября – день преподобного Симеона Столпника, Семена Летопроводца. Как говаривал Горский? На Семена дитя на коня сажай, на ловлю в поле выезжай. На Семена ласточки ложатся вереницами в колодцы, на Семена мух и тараканов хоронят. Грибье, бабье лето. Коли бабье лето ненастно – осень сухая, а коли на Семена ясно – осень ведреная, но к холодной зиме…
Отсюда, с высот, мирно и кротко раскинулась Москва, словно бы и не гремели невдалеке орудия, словно бы Наполеон не шел на плечах русского арьергарда. Ермолов принялся осматривать позицию, загодя избранную Беннигсеном.
Правый ее фланг примыкал к изгибу Москвы-реки впереди деревни Фили, центр находился между селами Волынским и Троицким, а левое крыло располагалось на Воробьевых горах. На Поклонной горе по приказу Беннигсена возводился обширный редут и у большака учреждалась батарея. Подходившие части корпуса принца Евгения Вюртембергского располагались и устраивались, словно и впрямь намереваясь защищать Москву, впереди Дорогомиловской заставы.
Ермолов отправился к Кутузову, который остановился в открытом поле и сидел на своей деревянной скамеечке в окружении генералов, успевших уже осмотреть позицию. Многие находили ее неудачной, но никто не решался сказать об этом. Это было равносильно предложению оставить Москву без боя.
Никто не знал истинных намерений и видов светлейшего. На вопрос Кутузова, какой ему кажется позиция, Алексей Петрович не без жара отвечал:
– Местоположение чрезвычайно невыгодное!
Кутузов тотчас принял мину самую простецкую и с притворными вздохами переспросил:
– Голубчик, дай-ка свой пульс! Уж не болен ли ты?..
Ермолов вперился в главнокомандующего своими серыми глазами. «Нет, меня не перехитришь, Михайло Ларионыч, я не так прост!» – подумал он и с невинным видом возразил:
– Я настолько здоров, чтобы видеть, что мы здесь будем разбиты.
Окружавшие Кутузова генералы молчали. Немногие из них могли догадаться, что главнокомандующий не нуждается в их мнении и желает лишь показать видимое намерение защищать Москву. Он только ласково попросил Ермолова внимательно осмотреть позицию еще раз.
Чем больше вникал в местоположение Ермолов, тем больше убеждался в его непригодности, особенно для войска, ослабленного недавним кровопролитнейшим сражением. Позиция тянулась на четыре версты, с правого фланга впереди себя имела довольно обширный лес, в котором мог утвердиться неприятель; несколько рытвин с крутыми берегами и овраг у реки Карповки рассекали войска, лишая их взаимной поддержки. Глубокая лощина с почти обрывистыми берегами, начинавшаяся близ деревни Воробьеве, совершенно отрывала резервы на левом фланге от боевой линии. В тылу находилась Москва-река, на которой хоть и наведено было восемь мостов, но спуски к большинству из них по своей крутизне доступны были одной пехоте. Наконец, сразу за рекой начинался огромный город, отступление через который в случае неудачного боя, под натиском врага, предвещало неизмеримые трудности.
Он вновь поспешил к Кутузову, который беседовал с генерал-губернатором Москвы Ростопчиным.
Закончив разговор, Ростопчин направился к своему экипажу, но, завидя Ермолова, приостановился.
– Не понимаю, Алексей Петрович, – горячо, словно продолжая прерванный спор, воскликнул он, – для чего усиливаетесь вы защищать Москву, из которой все вывезено!
Ермолов вежливо отвечал гордому вельможе:
– Ваше сиятельство! Вы видите во мне исполнителя воли начальника, не допускающего свободы рассуждения.
– Честно сказать, – добавил Ростопчин, – я подозреваю, что светлейший князь далек от желания дать сражение. Но знайте! Лишь только вы оставите Москву, она по моему распоряжению запылает позади вас!
Последние слова поразили воображение Ермолова. Мысль сдать столицу без боя показалась ему чудовищной, но и вести сражение на выбранном месте не представлялось возможным. Достав карандаш и бумагу, Алексей Петрович наскоро сделал рисунок позиции и стал доказывать Кутузову ее порочность. Главнокомандующий в ответ принялся подробно пересказывать ему свой разговор с Ростопчиным, уверяя, будто ничего не знал ранее о том, что неприятель, приобретя Москву, не сыщет никаких выгод, что ее можно было бы оставить, и спросил на то мнение Ермолова. Тот, страшась, что повторится испытание его пульса, молчал. Кутузов приказал ему говорить.
– Если уж отступать, то для соблюдения наружности я приказал бы арьергарду нашему в честь древней столицы дать сражение… – ответил Алексей Петрович.
Воцарилась тишина. Ермолов думал о том, что с Москвой сопряжены были понятия о славе, достоинстве и даже самобытности Отечества. Ее сдача врагам воспринялась бы как бессилие защищать Россию. Продолжительное отступление от Немана, неразлучные с ним трудности, кровопролитные сражения в течение трех месяцев, пылавшие, преданные на расхищение врагам города и селения были жертвы тяжкие, но жертвы, принесенные, мнилось в народе и в армии, для сохранения Москвы, а не для потери ее. В стране от Немана до Москвы-реки, от Стыри и до Двины развевались вражеские знамена; уже не только Москве, но и Петербургу и Киеву угрожало нашествие, а полуденную Россию опустошала моровая язва. В эту пору в глазах Европы падение Москвы почиталось ручательством, что Россия низойдет в разряд второстепенных государств.
– Приказываю в четыре пополудни созвать военный совет, – повелел наконец Кутузов.
11
Русский главнокомандующий не произносил решительного мнения, всегда держась правила древнего полководца, не хотевшего, чтобы и подушка знала о его намерениях. В деревне Фили, в избе крестьянина Севостьянова, собрались Барклай-де-Толли, Ермолов, Дохтуров, Платов, Толь, Уваров, Остерман-Толстой, Коновницын. Ждали Беннигсена, который запаздывал. Милорадович не был приглашен по причине невозможности отлучиться от арьергарда. Только в шестом часу приехал Беннигсен, который, не считаясь с присутствием фельдмаршала, тотчас взял на себя роль председательствующего и задал вопрос:
– Выгоднее сражаться перед Москвою или оставить ее неприятелю?
Кутузов недовольным тоном прервал начальника штаба, заметив, что предварительно надо объяснить положение дел, и, подробно изобразив неудобство позиции, заявил:
– Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну. Но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия…
В заключение он обратился к генералам, поставив вопрос так:
– Ожидать ли нападения в неудобной позиции или отступить за Москву?
Во вспыхнувшем споре главными действующими лицами были Барклай-де-Толли и Беннигсен как старшие в чинах после Кутузова.
Барклай, страдая от изнурявшей его лихорадки, медленно говорил:
– Главная цель заключается в защите не Москвы, а всего Отечества, для чего прежде всего надобно сохранить армию. Позиция невыгодна, и армия подвергнется несомненной опасности быть разбитой…
Он глубоко таил в себе обиду за несправедливое отношение к нему в войсках во всю пору вынужденного отступления. Правда, мужество и отвага Барклая, проявленные им на виду у солдат в Бородинской битве, переменили общее мнение, и после сражения войска встречали его криками «ура!». Но Ермолов прекрасно помнил, как на другой день после Бородина сухой и аккуратный Барклай сказал ему со слезами на глазах: «Вчера я искал смерти и не нашел ее…»