На фоне разноплеменного состава героев южнорусский этнографический элемент отступает перед заданиями социальной и психологической драмы, господствующими в поэме. Мотивы русских народных песен, преимущественно поволжских, введены в план поэмы, оформленной в духе мятежной исповеди героев Байрона, от которого Пушкин в ту эпоху, по его собственному признанию, «с ума сходил». Как в «Корсаре» или «Гяуре», здесь дана при максимальном лаконизме предельная насыщенность рассказа трагическими событиями.

Поэма-монолог отмечена единым устремлением и выражена живым и смелым языком, близким к наречию изображенного й ней уголовного люда. «Как слог, я ничего лучше не написал», заявил сам автор, выделяя только свое любимое послание «К Овидию». Но и по теме поэма отмечала значительный этап поэтического роста, вводя новый материал в русскую литературу. За сорок лет до «Записок из мертвого дома» Пушкин дает первый очерк русского острога, развертывая замечательные бытовые подробности и одновременно раскрывая глубоко человечное начало в угрюмом характере закоренелого «преступника». В поэме слышится ненависть к бесправию, унижению и угнетению вместе с глубоким сочувствием к жертвам произвола.

5 февраля 1822 года к Инзову приехал из Тирасполя сам командир корпуса Сабанеев. Пушкин слышал часть их беседы: старый генерал настаивал на аресте майора Владимира Раевского для раскрытия военно-политического заговора. В тот же вечер Пушкин постучался к Раевскому и предупредил его об опасности. На другое утро Раевский был действительно арестован как член «Союза благоденствия» по обвинению в революционной пропаганде среди солдат и юнкеров кишиневских ланкастерских школ. Его перевели в Тирасполь, где находился штаб корпуса, и заключили в крепость.

Раздумье о судьбе Раевского, быть может, оживило в памяти Пушкина проповедь его заключенного друга о творческой разработке родной старины. Пушкин вспоминает приведенный Карамзиным рассказ летописца о смерти Олега, оживляет свои впечатления от осмотра киевских реликвий и пишет превосходную историческую балладу. В ней чувствуется отчасти влияние Шиллера — Жуковского и как бы дается в одной из начальных строф вариация к теме «Графа Габсбургского»: «Не мне управлять песнопевца душой, — Певцу отвечает властитель…» Пушкин воспользовался древней легендой для выражения одного из основных правил своей поэтики:

Волхвы не боятся могучих владык,

А княжеский дар им не нужен…

Этот принцип независимости поэта, «правдивости» и «свободы» его языка звучал особенно гордо и мужественно в обстановке политической ссылки.

Мотив этот действительно соответствовал жизненной практике Пушкина, который не переставал открыто и повсеместно высказывать свои оппозиционные мысли. По словам одного из его кишиневских знакомых, «он всегда готов у наместника, на улице, на площади всякому на свете доказать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России». За «открытым столом» Инзова Пушкин вел обычно политические разговоры, сильно смущавшие опекавшего его наместника. Антиправительственные речи произносились перед довольно обширным официальным обществом. Не смущаясь обстановкой, чинами и званиями, Пушкин со всей прямотой высказывал свое мнение на самые острые темы. Один из слушателей записал эти своеобразные «застольные разговоры». По записи Долгорукова 30 апреля 1822 года, Пушкин и артиллерийский полковник Эйсмонт «спорили за столом насчет рабства наших крестьян. Первый утверждал с горячностью, что он никогда крепостных за собою людей иметь не будет, потому что не ручается составить их благополучие, и всякого владеющего крестьянами почитает бесчестным…» Пушкин заявил далее: «Деспотизм мелких наших помещиков делает стыд человечеству и законам».

Часто Пушкин обращается и к теме национальных революций на Западе: «Прежде народы восставали один против другого, теперь король неаполитанский воюет с народом, прусский воюет с пародом, испанский тоже — нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх». 20 июля, в отсутствие наместника, Пушкин особенно резко отзывался о правительстве. Переводчик инзовской канцелярии Смирнов вступил с ним в спор, но вызвал только новый прилив обвинений: «Полетели ругательства на все сословья. Штатские чиновники — подлецы и воры, генералы — скоты большей частью, один класс земледельцев — почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли».

Летом 1822 года Липранди, вернувшись из Тирасполя, где ему удалось повидаться с Раевским во время его прогулки по валу крепости, привез Пушкину привет от заключенного и его стихотворное послание «Друзьям в Кишиневе», в значительной части обращенное к Пушкину: «Холодный узник отдает — Тебе сей лавр, певец Кавказа. — Оставь другим певцам любовь, — Любовь ли петь, где брызжет кровь». Пушкина поразили стихи Раевского о возведении на плаху «слова и мысли». «Как это хорошо, как это сильно» — воскликнул он. — Мысль эта мне нигде не встречалась, она давно вертелась в моей голове, но это не в моем роде, это в роде тираспольской крепости, а хорошо…»

В дальнейших строфах Раевский обращается к республиканским преданиям Пскова и Новгорода, призывая друзей-поэтов воспевать «…те священны времена, — Когда гремело наше вече — И сокрушало издалече — Царей кичливых рамена…»

О беспокойстве Пушкина за участь друга свидетельствует начало его ответного стихотворения.

Недаром ты ко мне воззвал

Из глубины глухой темницы.

В древней русской истории наиболее выраженным образом защитника народных прав и борца с поработителями был Вадим Новгородский. Образ его вошел в поэзию в трагедии Княжнина, в ранней исторической повести Жуковского, несколько позже в стихотворении Рылеева. В 1822 году Пушкин набрасывает сцены историко-политической драмы «Вадим». Но новая форма для исторической трагедии не была еще найдена. Революционный сюжет («Вражду к правительству я зрел на каждой встрече…») еще облекается поэтом в классические формы трагедии Корнеля или Вольтера и выражается традиционным александрийским стихом.

Для старинной трагедии весьма характерна и вводная беседа главного героя с другом-наперсником. Эти каноны в эпоху философских драм Байрона уже становились шаблонами. Пушкин отказался от намеченного классического жанра и обратился к наиболее актуальной форме романтической поэмы с ее быстрым четырехстопным ямбом:

Внимал он радостным хвалам

И арфам скальдов исступленных.

В жилище сильных пировал

И очи дев иноплеменных

Красою чуждой привлекал.

Но и этот рассказ не был закончен.

Пушкин ищет в современности близких ему мотивов протеста и вольных характеров. На окраинах старого города, за садами «Малины», у Рышкановки, у Прункуловой мельницы нередко задерживались таборы цыган. Степные кочевники по пути собирали с горожан скудную дань, развлекая их нехитрыми представлениями с ручным медведем, песнями, плясками, гаданиями. Молодые цыганки прельщали своим голосом, телодвижениями, природным мимическим даром. Пушкин почувствовал всю притягательную силу этого первобытного творчества. Увлеченный одной из артисток табора, он последовал за ней в степь и несколько дней кочевал с цыганами.

За их ленивыми толпами

В пустынях часто я бродил,

Простую пищу их делил

И засыпал пред их огнями.

Эти строки Пушкина автобиографичны. «Несколько дней, — свидетельствовал его брат, — он прокочевал с цыганским табором». В гуще самой жизни поэт собрал материал для описания убогого быта этой «отверженной касты индейцев, называемых «парна». Пушкина пленила «их привязанность к дикой вольности, обеспеченной бедностью», их любовь к музыке, их песни и пляски. В грубых ремеслах и ветхих шатрах «сих приверженцев первобытной свободы» была своя неожиданная прелесть, как и в унылой природе пустынных степей, по которым передвигались их медлительные караваны.