Изменить стиль страницы

Алексей Николаевич, подавшись вперед, восседал на краю своего богатырского письменного стола, отделанного зеленым сукном, покачивая правой ногой в домашней туфле. В руке у него дымилась трубка.

Федин расположился рядом, в кожаном темно-вишневом кресле с высокой резной спинкой, курил папиросу. Болтали о всяких разностях.

Толстой уже в который раз «искушал» и склонял Федина перейти на трубку, доказывая, что трубку курить приятней и безвредней, чем папиросы. А для творческого процесса — даже ловчей и полезней. Во-первых, можно смешивать табаки, добиваться особенно ароматных консистенций, во-вторых, трубку необязательно палить до конца, она часто гаснет, никотина глотаешь меньше, а иллюзия курения абсолютно та же.

— Когда начинаешь печатать роман о музыканте? — вдруг без перехода спросил Толстой. — Свои «Братья»?

— Скоро… — помедлил с ответом Федин. — А что?

— Где пойдет? В «Новом мире»?

— Нет, в «Звезде», наверное… — произнес Федин. — «Новый мир», Полонский, правда, заманивал договором. Но договорчик черствый, требует больших сокращений текста. Да и вообще сотрудники в этой редакции… В прошлом году послал рассказ «Мужики», открываю номер — перекрестили в «Пастух»… У меня, нетрудно смекнуть, мысль была более широкая, не пастораль… «Звезда» же — свой дом, ленинградцы…

— Да, самовольничают… У меня с Полонским не то что стычка, сражение из-за текста развернулось. Я ему в мае целый меморандум по поводу «Восемнадцатого года» послал. Весь смысл моего романа в постепенном развертывании революции, в ее непомерных трудностях, в героизме горстки пролетариата, большевиков, передовых людей во главе с Лениным, которые преобразили и организовали страну. Октябрьская революция — самое великое, патриотическое, но и самое трудное событие в истории России — вот моя идея. А ему достаточно — конца, одной победы. Требует агитромана, этакой благостной картиночки. Впереди — рабочий с красным знаменем, за ним — просветленные мужички, рядом интеллигенты, с книжкой под мышкой, и на фоне — заводские трубы и встающее солнце!.. Хорошо, что меня редактор «Известий» старый большевик Скворцов-Степанов поддержал. На этом кончилось… Ну, ладно. Главное ведь не в редакторах, а в нас самих…

Разговор вывело на тему, которой Толстой обычно избегал. При всей своей знаменитой общительности Алексей Николаевич редко делился с кем-либо творческими затруднениями. Это была область сокровенная, и многочисленным друзьям и знакомым предоставлялось думать, что он сочиняет чуть ли не мимоходом и так же легко, как выуживает в подвальчиках и закутках Невского и Литейного проспектов нужных для себя антикваров, букинистов, краснодеревщиков. И вдруг…

— Петровские реформы, о которых в пьесе пишу, — продолжал Толстой, — тоже ведь в истории России переворот немалый. Но куда ему до нынешнего! Октябрьскую революцию Россия всей своей прежней судьбой выстрадала. Я в петровских временах как бы разбег беру, чтобы зорче смотреть в современность… Почти неподъемная часто задача… Да-а…

Толстой встал, тяжело прошелся по комнате, вертя взятые за дужку очки. Потом снова водрузился на стол.

Федин молчал, не решаясь вспугнуть доверительность старшего друга.

— А веду я этот разговор и к тому, — Толстой окинул собеседника быстрым взглядом, — что в литературе тебя сделали «Города», твоя первая книга… Все знают: Федин — это «Города и годы». Конечно, не приведи господь… но допустим… Не можешь же ты поручиться, что твой новый роман обязательно будет лучше прежнего, а не хуже?

— Нет, не могу.

— Вот так… Мы, художники, — скалолазы, — вздохнул Толстой, — без права возвращения… Всю жизнь можем лезть вверх, вверх и вверх. А вниз — только срываться и падать… Бывает у тебя такое ощущение — неуверенности, что ли? Мол, вот этот добрый молодец с портрета на вчерашней книжке, пожалуй, побойчей да и посмышленей тебя, нынешнего?

Федин медлил с ответом. Он питал к Толстому почтительную влюбленность. Тот был уже прославленным писателем, когда Федин еще сидел на школьной скамье в Козлове.

— Не робел, когда передал в редакцию первые главы «Братьев»? — продолжал допытываться Толстой. — Ни разу даже мыслишка трусливая не мелькнула? Экий ты ерш, Костя, закрытый человек, право! Все щетинишься!

— Мелькнула… — неожиданно для себя, густо порозовев, сознался Федин. — Это бывает…

— То-то же оно, братец! — сочувственно, как ветеран новобранца, оглядел Федина Толстой. — И нечего стесняться. Это нормально.

— Понимаешь, Алеша, — заговорил Федин, — дело не только в успехе… После «Городов» и деревенских рассказов я в лицо увидел своего читателя. Он, как и твой, ищет ответы на главные вопросы. После революции в жи.5-ни многое переменилось — и надо заново передумать, в чем смысл бытия, что такое Родина, Отчизна, преемственность поколений, призвание, место в общем порыве… Одному моему герою в романе, ученому, лектору, звонят по телефону из рабочего кружка. «Извините, — говорят, — что вас побеспокоили. У нас один только короткий вопрос: есть душа или нет?» Многие сейчас жаждут готовых ответов! Только раньше их давали попы, а теперь пусть, мол, дают ученые или писатели. Но, ты прав, от романов-плакатов проку мало. Мой герой композитор Никита Карев пишет симфонии и не собирается упрощать своего искусства. А хочет поднимать за собой слушателя, как у нас на Волге говорят, — «на взвозы». Только так, мне кажется, можно не отстать от читателя…

— Все твердишь: роман, роман… А почитал бы чего-нибудь оттуда? — вставил Толстой.

— А тебе хочется? — напрягся Федин.

— Зря бы не просил…

— Тогда, может быть, и почитаю… Как раз везу кусок от машинистки…

После обеда, за которым было немало съедено и набалагурено, Толстой, метнув неожиданно твердый взгляд, напомнил:

— Так ты обещал из романа почитать? Пора, Костя!

Федин потянулся к портфелю, долго шелестел бумагами, раскладывая и подбирая страницы. Все-таки прежде читать наедине Толстому ему не приходилось. И кто знает, как это могло повлиять на их установившиеся отношения.

— Ну вот, если угодно, отсюда… — нерешительно предложил он. — Эта часть называется «На взвозах». Пожалуй, и к сегодняшнему разговору кое-какое касательство имеет. Речь идет о трудностях выбора и осуществления призвания. Каждый из героев проходит тут свои «взвозы», свою дорогу испытаний, напряжения и мук, — объяснил он. — Молодой революционер, большевик Родион Чорбов попадает под первый арест и отныне «пошел гулять по острогам», как предрекает ему товарищ по камере. Никита Карев, будущий композитор, с ужасом обнаруживает новые трудности в избранной профессии, тащится сквозь тяготы и отчаяния пожизненного своего «послуха» в искусстве. А Варвара Шерстобитова, купеческая дочь, красавица, она женщина, и для нее ее «взвозы» — чувство, любовь…

— Приступай, Костя, не томи! — подогнал Толстой.

Откашлявшись, Федин принялся читать. Постепенно он забывался, одухотворялся. Это было в нем актерское: он словно бы переставал помнить, что текст его собственный, а, произнося, следил только, как он звучит. Он читал звучно, немного нараспев, будто в комнате был не единственный слушатель.

Сначала о том, что Никита Карев живет в Дрездене, учится своей профессии… Как мучительно трудно сделать выбор, найти и занять свое место в музыке… Затем — о самоубийстве музыканта-неудачника Верта. О спасительной для Никиты встрече с Анной, которая помогла ему в трудный момент на чужбине не потерять самого себя. О первой каникулярной поездке из Германии на родину, о разгульном и красочном зимнем багрении осетров на реке Урал, о неожиданном, чуть не прилюдном признании в любви, которое делает ему долголетняя их соседка, волевая и своенравная Варвара Шерстобитова…

Федин кончил читать. Поднял от листа отуманенные глаза, разгоряченное лицо.

Помолчали. Федин выжидал.

— В последней сцене есть, пожалуй, излишняя символика. Отвергнутая Варвара убегает вверх по прибрежному откосу — и ее «взвозом» была любовь… — произнес Толстой. — Удары медных тарелок назойливы. Но в целом в точку! Время культурной революции… А серьезных книг на эту тему не так уж много. Ты одним из первых говоришь о чертовской сложности процессов. Это и есть, пожалуй, ответ — превзойдешь ли ты «Братьями» «Города»… Получается!.. Молодец! — подумав, закончил он.