Изменить стиль страницы

Дарственные автографы на книгах Федину (вместе с письмом, которое было тогда же написано, но не отправлено Буниным) выражают его читательское отношение к творчеству советского писателя. И возможно, также к «деревенской» прозе Федина 20-х годов.

Само письмо, ему адресованное, Федин прочитал лишь четверть века спустя, когда оно поступило в Москву в числе прочих архивных материалов для готовившегося двухтомного выпуска «Литературного наследства» — «Иван Бунин».

Письмо деловое, посвященное предполагавшемуся в 1946 году изданию сборника произведений Бунина в СССР. (Заметим, что в 1946 году Федин не занимал руководящих официальных постов; Бунин обращался к нему просто как к авторитетному мастеру русской литературы, вкусу которого доверял.) И неотправленное, по словам Федина в той же заметке, сопровождавшей публикацию письма, «вероятно, потому, что на родине Бунина тогда еще не возобновили печатание его книг».

8 сентября 1953 года И.А. Бунин умер. «О смерти Бунина, — вспоминает Соколов-Микитов, — я узнал, живя в деревне под Москвой. Ночью по радио я слушал печальную весть о его смерти, чтение незнакомых мне бунинских рассказов».

Возобновлению широкой и активной публикации книг Бунина в СССР, как пишет далее Соколов-Микитов, в немалой степени способствовал Федин: «Имя его на одном из съездов советских писателей произнес Константин Федин. После этого книги Бунина начали издаваться…»

Было так… В декабре 1954 года в Москве собрался Второй Всесоюзный съезд советских писателей. Выразить назревшую потребность — сказать с трибуны съезда о необходимости возвращения на родину книг Бунина — «русского классика», по его определению, взял на себя Федин. Он развивал свои давние сокровенные убеждения.

Касаясь судеб литературной эмиграции послеоктябрьской поры, Федин говорил: «В массе своей литературная эмиграция быстро перестала существовать даже как плохонькое искусство… Но, конечно, в среде писателей-эмигрантов были и тяжелые драмы, и тяжесть их, наверное, прямо соответствовала глубине и значению дарований.

Возвратился, чтобы освободиться от невыносимой тоски по родной земле, Куприн — писатель яркой окраски реалистического таланта, широко у нас читаемый.

Недостало сил, уже будучи советским гражданином, вернуться домой Ивану Бунину — русскому классику рубежа двух столетий, который оставался реалистом и в прозе и в поэзии той поры., когда господствовала мода на декаданс. Не следует, по моему мнению, отчуждать Бунина от истории русской литературы, и все ценное из его творчества должно принадлежать читателю так, как принадлежит лучшее из наследия Куприна».

В 1958 году вдова Бунина В.Н. Муромцева-Бунина издала во Франции свою биографическую книгу «Жизнь Бунина (1870–1906)». Одним из первых адресатов в СССР, кому она послала ее, был Федин. «Многоуважаемому Константину Александровичу Федину на добрую память. В. Муромцева-Бунина. Париж 10/Ш-59», — гласит надпись.

В 1965 году Гослитиздат начал выпуск девятитомного Собрания сочинений И.А. Бунина, впервые после долгого перерыва широко и полно представившего его произведения читателям.

…Впрочем, рассказанное происходило значительно позже. А в 1926 году, когда завершался сборник «Трансвааль», где так многое значил пример этого мастера, Федин был молод. Полон замыслов, энергии. Он торопился.

Едва только обрисовались в воображении, обозначились основные произведения сборника, а он уже мечтает в письмах к Соколову-Микитову «освободиться от деревни и начать роман. Это моя мечта — роман, совсем непохожий на „Г[орода] и г[оды]“ (3 октября 1925 г.). Еще в увлечении изливаются из-под его пера рассказ, другой, повесть. Опять рассказ, еще повесть… Если, конечно, можно так сказать — „изливаются“ — про „каторжную работу с утра до вечера“. А он уже ждет не дождется часа, когда можно будет засесть за роман. „Думаю о романе. Отравился: теперь ничего не хочется, кроме романа…“ (7 декабря 1925 г.).

Только бы поскорей передать бумаге то, что заняло воображение, пока не отгорело, не обуглилось, не поблекло. Только бы во всей целости и полноте заставить жить от себя отдельно эти настойчивые картины — деревню. Только бы до последнего штриха и слова, до чистоты совести, до свободного вздоха сделать задуманное. Закончить рассказы и повести. Составить сборник, исполнить договор. Отнести рукопись в издательство. А там… За роман! Он уже „отравлен романом“. Он даже позволяет себе жаловаться: дескать, хочется писать роман, а он, мол, вынужден тачать рассказы…

Тем более что роман этот неожиданный, непохожий, совсем из другой жизни. Главный герой его — композитор. Необычная в русской литературе вещь. Она уже поет и звучит в ушах, не дает покоя. Там уже все ясно. И пойдет на сей раз, конечно, почти без усилий, легко и просто, как по маслу. О, как свободно тогда вздохнетея, как славно и радостно заживется! Роман, роман!..

И срок этот своим чередом, конечно, настал. Но крупное полотно о судьбах культуры и назначении художника — роман „Братья“ — само обернулось тяжким испытанием в жизни писателя…

ХУДОЖНИК И ОТЧИЗНА

…Алексей Николаевич Толстой редко обсуждал свои творческие дела в дружеском кругу, не любил, как он выражался, «литературознайства». Много должно было сойтись самых разных причин, чтобы он нарушил правило. Поэтому, вероятно, и запомнился Федину этот разговор, относящийся скорей всего к декабрю 1927 года. Затронутым в нем оказался и роман «Братья», тогда уже почти законченный.

В тот момент Алексей Николаевич продолжал писать вторую книгу «Хождения по мукам» — роман «Восемнадцатый год» — и пытался еще работать над пьесой о Петре Первом. Возможно, из-за разноплановости и внутренней сложности задач писание подвигалось туго. К тому же Толстой был слегка нездоров, простужен, вообще находился в меланхолическом состоянии, «киснул», по собственному выражению.

Ближе к вечеру Федин заехал проведать друга на его квартире.

В ожидании позднего обеда коротали время вдвоем в кабинете.

Если правильно говорят, что вещи являются продолжением их владельцев, то это был именно тот случай. Весь кабинет был такой же приветливый, неохватный и избыточный, как сам его щедро одаренный от природы хозяин. Грузный жизнелюбивый человек сорока пяти лет, Алексей Толстой полнился игрой сил, пестрым разнообразием вкусов, интересов и привязанностей.

Окна в кабинете были большие, дававшие много света. Паркетный пол покрыт мягкими ковровыми дорожками. Мебель, старинная, павловских времен, включая необъятных размеров письменный стол и того же гарнитура мягкие кресла. На стене — пейзаж кого-то из «барбизонцев», представлявший сельскую идиллию. Стадо пятнисто-рыжих и черно-белых коров, которые, стоя в ручье в летний вечер, жуют задумчиво.

Вдоль левой стены кабинета — застекленный стеллаж с аккуратными рядами книг, а в переднем углу — несколько этажерок и полок, на которых выстроились тома в коричневых кожаных переплетах, иногда с растрепанными, почти картонной толщины страницами. Это были книжные раритеты петровских и допетровских времен, которые повсюду добывал и собирал Алексей Николаевич. И как напоминание о вечном тут же висела белая гипсовая маска, посмертно снятая с Петра Первого…

Вместе с тем в кабинете было много музейного, декоративного. На письменном столе рядом с бронзовым чернильным прибором, массивным настолько, что им едва ли когда пользовался хозяин, громоздился медный морской компас с корабля петровской флотилии, порасставлены были старинные табакерки, искусной работы, замысловатые эмалевые с глазурью безделушки. Да и сам письменный стол стоял скорее для порядка и вида. Толстой за ним почти не работал.

В отдалении, у стены, скромно притулилась небольшая конторка из красного дерева, доставшаяся еще задолго до революции от покойной матери Александры Леонтьевны, тоже писательницы, и с тех пор неизменно возимая за собой по разным землям и городам, куда бы ни бросала судьба. Она-то и была подлинным местом трудов Толстого. К этой старенькой, обшарпанной конторке, как работник к станку, он вставал обычно спозаранку и, примостившись за нею, трудился иногда дни и недели, можно сказать, безвылазно. Именно здесь, стоя, он и создал многие свои ярко талантливые, завидные произведения.