Пишу все это для того только, чтобы хотя немного оправдаться перед Вами в своем тяжком грехе. Доселе относился я к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря… Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, бог знает почему, берег и тщательно прятал».
Отвечая на призыв Григоровича бросить срочную работу и лучше голодать, чем растрачивать талант на пустячные юмористические поделки, Антон Павлович пишет:
«Я непрочь голодать, как уже голодал, но не во мне дело». Он не посвящает Григоровича в свое положение кормильца большой семьи, которую он не может обречь на голод.
Чехов совершенно беспощаден к себе в этом письме, как он и всегда был суров и жесток в своих самооценках. Зная эту его черту, мы должны критически отнестись к его неумолимой самокритике. Мы не должны забывать, что к этому времени он уже был автором бессмертных, классических произведений и что сознание ответственности за свое писательство созрело у него задолго до письма Григоровича.
Письмо Григоровича пришло в ту пору, когда Чехов уже предчувствовал новый подъем своего творчества. Быть может, самое важное во всем его ответе Григоровичу заключено было в признании, что он бессознательно берег наиболее дорогие ему образы и картины для будущего. Он уже ощутил в себе новые творческие возможности. И как раз в это время пришло письмо, которое прояснило ему то, что он уже почувствовал в себе.
Уже в 1885 году начали появляться в печати первые зрелые чеховские рассказы нового типа, отличающиеся от прежних тем, что юмор и сатира уже не играют в них господствующей роли. К «чистой» сатире и к «чистому» юмору Чехов, начиная с 1887–1888 годов, возвращается очень редко. Юмор в его произведениях начинает играть новую роль: он или еще больше усиливает, оттеняет трагическое, или, наоборот, «смягчает» трагедию мудрой, светлой улыбкой.
Чехов вступал в тот период полноты, цельности в развитии своего таланта, когда стихия смешного уже совсем перестала вести в его произведениях самостоятельное существование, а подчинилась художественной цели изображения жизни во всей ее сложности.
Конечно, так бывало и в произведениях первого периода. Но тогда автор чувствовал себя прежде всего юмористом, Антошей Чехонте. Теперь он уже вполне осознанно ставит перед собою задачу изображения жизни во всем богатстве ее красок и мотивов. Так он становится из Антоши Чехонте Чеховым.
Даже если бы и не произошло этого перелома в его творчестве, даже если предположить, что он почему-либо навсегда перестал писать после первого пятилетия своего литературного пути, то и в таком случае мы должны были бы признать, что в русской литературе появился и рано закончил свое поприще великий художник, замечательный сатирик. А если допустить, что Чехов совсем не проявил себя в области сатиры, обнаружив свой талант только в области легкого, беззаботного юмора, то и в таком случае следовало бы признать, что русская литература дала миру первоклассного юмориста. Бунин правильно указал, что если бы Чехов «ничего не написал, кроме «Скоропостижной конской смерти» или «Романа с контрабасом», то и тогда можно было бы сказать, что в русской литературе блеснул и исчез удивительный ум, потому что ведь выдумать и уметь сказать хорошую нелепость, хорошую шутку могут только очень умные люди, те, у которых ум «по всем жилушкам переливается».
Но русская литература счастлива тем, что удивительный ум и талант Чехова завоевывали все новые и новые высоты творчества, никогда не довольствуясь достигнутым, решая новые, все более значительные задачи.
Одним из первых и уже вполне зрелых рассказов нового чеховского цикла был рассказ «Горе» (1885). Этот крошечный рассказ потрясает нас так, как если бы мы прочитали или просмотрели на сцене целую трагедию.
«Токарь Григорий Петров, издавна известный за великолепного мастера и в то же время за самого непутевого мужика во всей Галчинской волости, везет свою больную старуху в земскую больницу».
В его воображении развертываются картины, как он привезет жену в больницу, что скажет доктору, как он изготовит доктору в благодарность за излечение старухи подарок — превосходный портсигар из карельской березы.
Снежный туман, метель, дорога ужасная.
Сорок лет прожил он со своей Матреной, и вот они промелькнули в пьяном полузабытьи, в нужде, драках, ссорах…
И ему хочется высказать старухе, что он «не такой», каким казался ей все эти сорок лет, что он жалеет и любит ее и что нет у него никого дороже ее. Но поздно, поздно! На ее лице уже не тает снег…
«И токарь плачет… Он думает: как на этом свете все быстро делается! Не успело еще начаться его горе, как уже готова развязка». Не успел он пожить со старухой, высказаться, пожалеть ее, как она уже умерла… «Жить бы сызнова…» — Думаёт токарь.
Он поворачивает назад, задремывая в своем тягостном раздумье.
А просыпается он в больнице, и доктор говорит ему:
«— Прощайся с руками и ногами… Отморозил! Ну, ну… Чего ж ты плачешь? Пожил, и слава богу! Небось, шесть десятков прожил — будет с тебя!
— Горе!.. Вашескородие, горе ведь! Простите великодушно! Еще бы годочков пять-шесть.
— Зачем?
— Лошадь-то чужая, отдать надо… Старуху хоронить… И как на этом свете все скоро делается! Ваше высокородие! Павел Иваныч! Портсигарчик из карельской березы наилучший! Крокетик выточу…
Доктор машет рукой и выходит из палаты. Токарю — аминь!»
Вся жизнь человека, как в романе, прошла перед нами в этой миниатюре. И как быстро прошла она! Токарь и не заметил.
«Как на этом свете все быстро делается!» В этих словах заключен трагический смысл рассказа.
С неотразимой, страшной силой простоты передает нам художник неумолимую катастрофичность, роковую быстроту событий, резко прерывающих инерцию привычной, обыденной жизни. Пересечение инерции обыденной жизни с катастрофичностью изменений — это и есть художественный нерв рассказа, его поэтическая суть. Именно здесь и сливается юмор с трагедией в одно целое.
По инерции продолжает ещё брести лошаденка по направлению к больнице, когда старуха уже умерла. По инерции продолжают вертеться в голове токаря прежние мысли о портсигаре из карельской березы, который он подарит доктору, в то время когда уже нет у него ни старухи, ни рук, которыми он мог бы сделать портсигар.
В маленьком рассказе — две катастрофы: смерть старухи и неожиданная инвалидность токаря. Впечатление роковой быстроты хода событий усиливается у читателя тем, что герой рассказа еще продолжает переживать первую катастрофу, не может привыкнуть к ней, в то время как к нему уже пришла вторая.
Пальмин, с его тонким чувством поэтического, так отозвался в письме к Чехову о «Горе»: «По-моему, это лучшее, что когда-нибудь вы до сих пор писали. Странное впечатление производит этот полный жизненной правды очерк; становится и смешно и грустно. Тут, как и в народной жизни, смешное переплетается с мрачным».
Переплетение, точнее, даже полное слияние юмора с трагедией у Чехова происходит так незаметно, с такой естественной простотой, что вы не знаете: плакать вам или смеяться? Эта особенность чеховского творчества станет в дальнейшем главной отличительной чертой и его драматургии, и долго еще — вплоть до наших дней и, конечно, за их пределами! — будут ломать головы постановщики чеховских пьес над вопросом, комедия перед ними или трагедия, не зная, плакать надо или смеяться.
Чехов потому и не придавал значения жанровому определению своих пьес. «Чайку», в которой так много трагического, он назвал комедией, а «Три сестры», которые он настойчиво характеризовал как комедию, даже водевиль, назвал драмой. Чехов ввел новый эстетический принцип, согласно которому трагическое и комическое не отделены друг от друга стеною, а представляют собою лишь две стороны одного и того же явления жизни, имеющего и свою трагическую и свою комическую стороны. Любое явление, с точки зрения Чехова, может быть рассматриваемо одновременно и в трагическом и в комическом аспектах.