Мимо взрытых, опустошенных огородов, по размокшей тропинке маленькая работница шла к глубокому бурному притоку Роны. Ноябрьский вечер был сер, холоден. Женевьеве чудились в темноте голоса и тени. Страх обострял ее безысходное отчаяние.
— Святая дева, чем я согрешила? — шептала девушка, простирая руки вверх, в темноту.
В шуме опадающей листвы ей чудилось хихиканье господина Каннабера.
— Я устала, я так устала, — плакала девушка.
Она перебирала прожитые годы, чтобы отыскать в них хоть одно счастливое воспоминание, помогающее жить. Когда Женевьеве было восемь лет, мать начала учить ее ткацкому ремеслу. Одиннадцати поступила девочка к свояку отца, Дандье, на набережной Роны. С тех пор прошло пять лет, как один день. Бывали радости: елка без украшений, посещение с матерью кладбища в осенний день поминовения мертвых и сундук с приданым, куда складывались надежды.
— Не хочу замуж! — в ужасе вскричала Женевьева, представив себе распирающее кафтан брюхо Каннабера, приподнявшегося на носки, чтобы достать до подоконника мастерской и согнутыми пальцами пощекотать работницу.
Ей вспомнилась горбунья монахиня, называвшая себя «христовой невестой».
Женевьева подошла к небольшому откосу. Едва слышно переливалась внизу река.
Сток нашел девушку на берегу изнемогшей от страха и слез. Обессиленная, она лежала без движения. Немец нежно поднял ее, усадил на колени и стал осторожно растирать озябшие ноги огромной ладонью.
Женевьева застенчиво погладила торчащие ежиком жесткие волосы неожиданного утешителя и заботливо сияла несколько нитей пряжи с войлочного жилета, который ткач носил поверх рубахи.
Они сидели на песке, прижавшись друг к другу, забыв о времени и не замечая ни усиливающейся речной сырости, ни холода.
Вдруг ревнивое мучительное подозрение укололо Иоганна, сделало грубым.
— Эй, ты, курица! Может, надеешься слезами отмыть грешок, может, спуталась с каким-нибудь павлином, потаскуха?
Сток наклонился к Женевьеве и, тяжело дыша, стал допрашивать, не замечая истерической дрожи и стонов девушки.
— Но смей гулять, ты… ты!
Сток почувствовал вдруг, как ослабевает его спутница. Женевьева была в глубоком обмороке.
На руках немец принос ее к родительскому дому.
Катерина встретила их на пороге и, не говоря ни слова, влепила Стоку отчаянную пощечину.
— Подлец! — закричала она, готовясь вырвать клок его русых волос и залепить новую оплеуху. — Так-то ты, грязный бродяга!.. Хвала богу, в городе неспокойно, и отец ушел, а то он показал бы вам обоим, как шататься по ночам.
— Замолчи, мать, — прервала тихо Женевьева, — Сток и я помолвлены.
Катерина растерянно опустила руку.
— Бедные дети, — заплакала она.
Тяжелую сцену прервал Андрэ, вынырнувший из-за угла и мгновенно скрывшийся.
Багровый отблеск повой зари скользил по бодрствующим домам предместья Круа-Русс.
14
— Измена, братья! Нас предали! Три эскадрона драгун подошли к городу. Фабриканты отказываются выполнять условия, выработанные двадцать пятого октября.
Более трех недель мы терпеливо ждали, мы получали плату за наш труд, которой не хватает на то, чтобы жить. Но проклятые негоцианты не только насмеялись над ими же подписанным тарифом, они вызвали войска, они готовят Варфоломеевскую ночь для рабочих Лиона. Братья, мы не должны уступать! Предлагаю прекратить работу и пойти и город, требуя выполнения установленного тарифа. Но будем организованны. Призываю вас к спокойствию. Мы должны показать, что рабочие уважают законы и не хотят кровопролития, несмотря на провокацию. Наше требование и наш лозунг: «Жить трудясь или умереть в бою», — говорили рабочие, один за другим взбираясь на телегу, заменившую им трибуну.
На вытоптанном лугу — площади предместья Круа-Русс, запруженной многотысячной толпой, — царил совершенный порядок.
Приняв решение прекратить работу на утро следующего дня и демонстративно двинуться в центр Лиона, рабочие пропели «Марсельезу» и разошлись по домам.
15
Жером до вечера пробыл по поручению префекта в Круа-Русс. Он вернулся домой с ворохом известий и наблюдений, не предвещавших ничего хорошего в ближайшем будущем.
Обостренным нюхом старый корсиканец учуял приближающееся восстание и терпкий запах неизбежного кровопролития.
Бувье выслушал Жерома с нескрываемым волнением.
«Франция бурлит вулканом, — думал барон, — в Вандее легитимисты успешно подымают крестьян, в Лионе всякие Броше и Роге бросают огниво в пороховые погреба. Я не выношу вида этих дикарей в медвежьих берлогах — наших крестьян — и очень далек от симпатии к полудиким рабочим, которые, несмотря на все ухищрения фабрикантов, все еще мускулисты и могут убивать, прежде чем умереть. Но я презираю также господ генералов Роге».
— Если б штык или пистолет думал, — обратился, прервав свои размышления, Бувье к слуге, — он делал бы это так же, как деревянная генеральская голова… Превосходный наполеоновский рубака, живя среди населения, может быть немного преувеличивающего идеи свободы, думает, что находится в Булонском лагере. Увы, во всем Лионе только я да, может, ты, Жером, понимаем сложность эпохи, в которую живем. Надеюсь, что мой король понимает это тоже.
Но Жером не склонен был заниматься выяснением противоречий эпохи и постарался заставить своего господина перейти от болтовни к действию.
— Ваше сиятельство… — начал он.
Бувье-Дюмолар поднял голову и насторожился, — так Жером называл его только три раза за двадцать семь прожитых совместно лет: сообщая о коронации Наполеона, о поражении при Ватерлоо и о победе Июльской революции. Все эти три события потрясли корсиканское сердце.
— Ваше сиятельство, — повторил Жером, — если бы я был рабочим, то не откладывал бы выступления до завтрашнего утра и не дал бы врагам организоваться. Известно ли вашему сиятельству, что Роге сам объезжал сегодня войска? Первый легион Национальной гвардии, составленный большей частью из сынков фабрикантов, согласно плану генерала, с ночи займет все пять ворот, через которые идут пути из Круа-Русс в Лион. Завтра утром рабочие, мирно идущие в город, будут встречены картечью. Прольется невинная кровь. Ваше сиятельство говорили, что рабочие правы в своих требованиях и ведут себя как сознательные граждане, как джентльмены. Неужели ваше сиятельство не сделает всего возможного, чтобы предотвратить непоправимое? Умоляю ваше сиятельство быть решительным и сегодня же принять меры именем короля и конституции.
Пафос и нахмуренные брови Жерома не поправились Бувье. Барон окинул глазами уютную, всю завешанную коврами комнату, веселый яркий камин, вольтеровское кресло, на котором сидел он в своем ватном, затканном цветами, сиреневом халате, сафьяновый томик «Мыслей Паскаля» и произнес, зевая:
— Наивность, друг мой. Ты забываешь, что я и так превысил полномочия, данные мне королем и господином Казимиром Перье, когда взял на себя ответственность за этот злосчастный тариф. Не предлагаешь ли ты мне ночью в роли неистового Дон-Кихота ехать с тобой, мой Санчо Панса, снимать патрули у городских ворот? Это — но дело префекта департамента. Я сделал все, что мог, и умываю руки. Корсиканцы — народ с преувеличенным воображением, что иногда пагубно влияло на дела Франции. Я всегда учил тебя чувствовать, как надлежит лорду, а не сапожнику, но уже в июльские дни понял свое бессилие. Лорды флегматичны, Жором, флегматичны и, главное, равнодушны к судьбам «черни». Иди спать, старина!
Вдали башенные часы пробили двенадцать.
— Мы начинаем двадцать первое ноября, — сказал Бувье, отрывая лист календаря на камине.
16
В короткие промежутки между работой, преимущественно по ночам, Иоганн выходил в сени с уныло вздрагивающей свечой и принимался читать. Как описать ощущения человека, впервые нашедшего разгадку письменности! Сток читал по складам, но зато потраченное усердие и преодоленные трудности приводили к тому, что он запоминал текст навсегда, вникая в смысл, в оттенок каждого добытого слова. Книга была для рабочего шахтой, куда он впервые спускался, трепещущий, с мерцающим фонарем.