— Они осветили мне цель жизни. И за то спасибо, — пояснил Мартен Бернар.
Зарабатывая пропитание за типографским станком, он вернулся к пролетариату и занялся теоретической и практической политикой. Он был неутомимым руководителем стачек. Он побуждал рабочих объединиться для борьбы с «промышленным феодализмом».
— Печальным доказательством того, что республиканское чувство еще недостаточно развито у рабочих, — говаривал Мартен Бернар с тех пор, как, разочаровавшись в сен-симонизме, начал склоняться к коммунизму, — служит то, что они понимают под словом «освобождение» возможность самим обратиться в буржуа: приобрести мастерскую и инструменты. Этот путь — проклятый и опасный, ради него не стоило проливать кровь. Один буржуа заменит другого.
Никто лучше Мартена Бернара не ориентировался в политической неразберихе и интригах, установившихся вокруг трона. Он терпеливо и пространно объяснял Стоку и его товарищам положение дел в стране, происки банкиров, интриги Гизо, комбинации парламентской коалиции. Сток в шутку прозвал его за это «вельможей».
— Как только Молле получит отставку, начнется министерский кризис, который значительно ослабит и поколеблет правительство, — заявил как-то в начале 1839 года на собрании «недели» Мартен Бернар. — Это и будет подходящей, дарованной самой историей, минутой для действия.
— Пусть мужество наше будет поддержано мыслью о наших английских братьях, более двух лет добивающихся хартии. Ни пули, ни тюрьмы не заставили их сдаться, — добавил Флери, однажды побывавший в Англии.
— Протянем же им руку и пойдем сомкнутыми рядами на бой с деспотизмом промышленников и королей.
— Ждать более мы не можем, — заявил решительно Сток; ему не терпелось. — Мы тащим на своих горбах правящие классы. На французском знамени еще явственнее, чем во времена проклятой реставрации, выписаны наглые слова: «Да здравствует французский банк!» Наше терпение истощается. И если ты, Мартен Бернар, и вожди «года» будете далее медлить, мы сами выйдем на улицу, как восемь лет назад в Лионе.
Ко времени возвращения Бланки в Париж «Общество времен года» насчитывало свыше тысячи проверенных, готовых пожертвовать собой борцов-пролетариев.
Патроны были готовы, порох, закупленный постепенно, малыми количествами, свезенный в надежные хранилища, ждал взрыва. В Париже росло недовольство. Изо дня в день возрастали цены на хлеб и зерно. Лавчонку пустовали, и лавочники негодовали и грозили правительству 1789 годом. Заработной платы рабочих едва хватало им на пропитание. Палата была распущена, король тщетно пытался составить кабинет и примирить враждующие буржуазные партии. Бланки мобилизовал свое войско.
На 12 мая руководящий штаб назначил выступление. Сток и Мартен Бернар ночами разрабатывали маршрут, по которому должен был двигаться их отряд.
До позднего вечера Иоганн в портновской мастерской пришивал пуговицы и подшивал подкладку к щегольским жилетам. Скроенные из бархата, шелка, тонкой шерсти, однотонные и узорчатые, с искрой, в полосочку, в клетку, они лежали перед ним на деревянном столе грудой панцирей. Какие сердца будут биться под этими кармашками, предназначенными для часов, для цепей с брелочками, для надушенного дамского локона? Сердца трутней, эгоистов, жуликов, казнокрадов, ожиревшие, вялые сердца все испытавших скряг и торопливые, нервные сердца честолюбцев, без устали пробирающихся к власти, к деньгам, к пресыщению. Иоганн пришивал за пуговицей пуговицу и напевал. Как знать, не прострелит ли он вскоре этот жилет, целясь в грудь врага?
В воскресенье, 12 мая, Иоганн встал на рассвете. Он был совершенно спокоен. Пистолет с вечера вычищен. Сток мечтал о ружье. Оно будет. Лавка оружейника Лепажа на улице Бург-Лаббэ намечена к разгрому. Подле нее назначен сбор заговорщиков. «Неделя», к которой принадлежит Сток, пойдет в наступление на пустующую префектуру полиции, на ратушу, на палату и, наконец, на дворец супостата, короля торгашей, Луи-Филиппа. Сток наизусть знал дороги. Он несколько раз предварительно обошел позиции, последний раз — на рассвете намеченного к выступлению дня.
Женевьева обычно встает на заре. В подвале, в комнате служанок, темно. Одеваясь при свете огарка, застегивая на ходу глухой фартук, горничная поднимается но лестнице. Метла, тряпка для пыли и ведро ожидают ее на обычном месте, в углу черной лестницы. Небо еще мутное, неопределенное, как глаза новорожденного. Но оно прояснится сегодня, будет ясным, голубым. Не всегда в мае выпадают такие дни. Женевьева метет лестницу. Два лакея, зевая, бредут мимо. Они говорят негромко о сегодняшних бегах на Марсовом поле, куда обещал прибыть сам король. Они завидуют господам и спорят о том, какая лошадь придет первой. На дворе моют и чистят карету. Конюхи старательно расчесывают гривы рысакам, чистят попоны с гербами и коронами. Генерал и виконтесса Дюваль едут в полдень на бега. Азартная Генриетта будет ставить на всех фаворитов, будет сердито рвать пальцами, затянутыми в перчатку, кончики кружев на зонтике и вздыхать у финиша отрывисто, страстно, как в любовном экстазе. Жорж Дюваль проводит короля в его ложу и будет прохаживаться в первых рядах, выставив грудь в орденах и аксельбантах, красуясь, как самый породистый и тонконогий жеребец.
Большой день — бега на Марсовом поле. Предвкушая волнения и радости, Генриетта не спала всю ночь в своей раковине из перламутра. Она не приготовила розового конверта, надушенного жасмином, с письмом очередному любовнику, она позабыла встретить день зевотой и укоряющим: «Скучно!» Платье, нежное, как незабудки, его украшающие, с вечера лежит наготове, разложенное на двух атласных креслах, покрытое недлинной испанской мантильей — плетением монахинь; перед ним стоят черные туфельки. На столе, возле зонтика и перчаток, голубая шляпа.
«В таком вооружении я выйду победительницей», — думает генеральша, поглядывая на кружевные и шелковые свои доспехи. Бега были состязанием не только великолепнейших иноходцев, полукровок и чистокровных коней, — бега были турниром, где незримо боролись десятки чувств, и первым из них было тщеславие.
В полдень дом Дювалей опустел. Опустел центр города. Толпы нарядных праздных буржуа устремились на Марсово поле вслед за колясками, фаэтонами, шарабанами знати.
Женевьева лениво перетирает в большом будуаре, выходящем окнами на улицу, фарфоровые статуэтки на тонких этажерках. Ярко размалеванные маркизы и пастушки улыбаются ей игриво и вызывающе. Ягнята и цветы цепляются за их юбки. Китайские божки корчат миру злобные гримасы или издевательски смеются. Женевьева побаивается их. Эти чужие боги так легко ломаются, несмотря на свою кажущуюся прочность. В воскресенье после полудня горничная Дювалей могла бы отпроситься в Медон, к мальчику, растущему у толстой огородницы, но бега — всему помеха. После возвращения с Марсова поля Дювали дают бал. Ведь лучшие призеры-лошади — их собственность. Все слуги обязаны быть на своих местах. Даже Пике.
Женевьева старается представить себе, что делает в эту минуту ее маленький Иоганн. Собирает ли хворост в темном медонском лесу или роется в сыром огороде. Как хочется и ей зажить наконец своим домом, заботиться не о бездушных фарфоровых безделушках и скользком паркете, а о родных, своих людях. Штопать, чинить, стряпать, выхаживать детей, холить мужа, — унылые заботы матери и жены. Горькие мечты вдовы.
Со священным китайским божком из нефрита Женевьева подходит к окну. Что это? В конце улицы, к большому плоскому магазину оружейных дел мастера сходятся люди, сотни похожих друг на друга людей. Горничная открывает окно. На улице ноют, кричат. Как выстрел, падает под ударами толпы железная штора лавки. Ломаются стекла витрины, по магазин еще цел.
Откуда-то выплывает красное знамя. На нем священное слово: республика. Женевьева прижимает руку к сердцу. Ей душно. Китайский божок из нефрита надает на мраморный подоконник. Голова его катится по полу. Но то, что в другой час повергло бы горничную в отчаяние, как потеря месячного жалованья, сейчас ей безразлично. Жажда разрушения овладевает ею. Она прислушивается. Наконец выстрел. Первый выстрел, тот, который всегда остается загадкой. Вслед за ним залп. Значит, это правда, значит — восстание.