Личность его представлялась загадочной и странной.

2

Странной казалась судьба Грибоедова уже ближайшим его потомкам. С одной стороны, автор полузапрещенной комедии, отчаянно смелой сатиры, известной более по спискам, нежели по печатным изданиям (напомним, что без цензурных изъятий это произведение в России было опубликовано лишь в 1862 году). С другой – опытный дипломат, в несколько лет сделавший блестящую карьеру, оборванную трагической гибелью. "Грибоедов Александр Сергеевич мало известен, – век спустя писал Н. Я. Берковский. – Грибоедов построил "Горе от ума". Еще популярна тегеранская смерть Грибоедова и, кажется, надпись, сделанная женой на памятнике" [Н. Я. Берковский. Текущая литература. М., 1930, с. 184.]. По законам легенды два этих события (создание "Горя от ума" и гибель автора) подавляют, как будто засвечивают все остальное, накладываются одно на другое. Остается единственное – горе от ума. Сначала вольнолюбивые идеалы юности, дружба с декабристами, творчество – потом трезвый расчет, чины и награды, дружба с Булгариным, творческое бесплодие... Перевел – 14 декабря 1825 года, Следственный комитет и "очистительный аттестат".

Такова схема, которая нередко определяла беглые замечания и пространные суждения о Грибоедове. Убогая схема! Ибо в нее не вписывается главное дело жизни Грибоедова – его бессмертная комедия.

"Горе от ума"... – изумлялся А. Блок, – я думаю, – гениальнейшая русская драма; но как поразительно случайна она! И родилась она в какой–то сказочной обстановке: среди грибоедовских пьесок, совсем незначительных; в мозгу петербургского чиновника с лермонтовской желчью и злостью в душе и с лицом неподвижным, в котором "жизни нет" [А. Блок. Собр. соч. в 8–ми томах, т. 5. М.–Л., 1962, С 168.].

Цитирует здесь Блок стихотворение Баратынского "Надпись", которое считалось посвященным Грибоедову и которое – как это давно неопровержимо установлено – не имеет к нему никакого отношения. Но до сих пор, открывая популярный роман Ю. Тынянова "Смерть Вазир–Мухтара", мы вслед за заглавием читаем эпиграф:

Взгляни на лик холодный сей,

Взгляни: в нем жизни нет;

Но как на нем былых страстей

Еще заметен след!

Так ярый ток, оледенев,

Над бездною висит,

Утратив прежний грозный рев,

Храня движенья вид.

И возникает в памяти позднейший, написанный в 1873 году портрет Грибоедова кисти Крамского. Высокий, гладкий лоб спокойного мыслителя, черные густые брови, оттеняющие мраморную бледность лица, взгляд сквозь очки, прикованный к чему–то стороннему, тонкие губы, язвительно сжатые в полуусмешке... Холодный лик...

Проверим это впечатление свидетельствами современников.

"Грибоедов был хорошего роста, довольно интересной наружности, брюнет с живым румянцем и выразительной физиономией, С твердой речью" (В. Андреев).

"Кровь сердца всегда играла на его лице" (А. Бестужев).

...ты ясен был...

Твои светлее были очи,

Чем среди смехов и забав, В чертогах суеты и шума,

Где свой покров нередко дума Бросала на чело твое, –

Где ты прикрыть желал ее Улыбкой, шуткой, разговором...

(В. Кюхельбекер) Не было, оказывается, холодного лика у Грибоедова!

3

Замечательное единодушие мы встречаем у мемуаристов в определении главного качества личности Грибоедова.

"Это один из самых умных людей в России", – заметил о нем Пушкин, и редкий человек, знавший драматурга, не повторил того же. А это были разные люди, каждый со своим представлением об уме (вспомним рассуждения грибоедовской героини: "...что гений для иных, а для иных чума..."). Обаяние личности Грибоедова было неодолимо. Показательны отзывы о нем педанта и службиста (по–своему неглупого) Н. Н. Муравьева–Карского. "Человек весьма умный и начитанный, – брюзжит полковник при первом знакомстве с поэтом, – но он мне показался слишком занят собой". Чуть позже он через силу, явно нехотя, признает: "Человек сей очень умен и имеет большие познания". И наконец, не может уже подавить невольного восхищения: "Образование и ум его необыкновенны".

Ум Грибоедова воспринимался в качестве абсолютной величины, чуждающейся ограничительных определений (таких, например, как "практический", "язвительный", "книжный" и т. п.). Это необходимо подчеркнуть хотя бы с той целью, чтобы не сводить разговор об уме Грибоедова к нередкому, к сожалению, в критической литературе суррогату: политическому скептицизму. Вспомним одного из первых биографов писателя, благонамеренного его почитателя Д. А. Смирнова, простодушно убежденного в том, что "Грибоедов, собственно, не принадлежал к заговору (декабристов)... уже потому не принадлежал, что не верил в счастливый успех его. "Сто человек прапорщиков, – часто говорил он, смеясь, – хотят изменить весь государственный быт России!" ["Беседы в Обществе любителей российской словесности при Московском университете", М., 1868, вып. 2, с. 20.]. От кого слышал биограф об этой фразе? Ближайшим друзьям драматурга запомнилось нечто противоположное. С. Бегичев вспоминал, как Грибоедов однажды сказал, "что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся, – продолжает Бегичев, – и отвечал: "Бред поэта, любезный друг!" – "Ты смеешься, – сказал он, – но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?" И тут заговорил он таким вдохновенным языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль". Декабрист П. Бестужев писал, в сущности, о том же: "...Грибоедов – один из тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое–нибудь благодетельное существо выдернуло билет, не увенчанный короною для начертания необходимых преобразований". "Способности человека государственного" в Грибоедове несомненны и для Пушкина.

Но и эти "способности" не исчерпывали ни гения Грибоедова, ни высшей цели его жизни – жизни, исполненной крутыми поворотами судьбы.

В юности Грибоедов избрал ученое поприще. Получив редкое по тем временам систематическое, глубокое и разностороннее образование, он готовился уже к испытаниям на звание доктора прав. Отечественная война 1812 года круто изменила жизненные планы. Сложившийся ученый стал корнетом гусарского полка.

Сразу же после войны он вышел в отставку, чтобы отдаться давно уже осознанному призванию – поэзии. Пришлось, однако, считаться с прозой жизни: средства существования могла обеспечить только служба. "Что за жизнь!.. – посетует Грибоедов в 1819 году. – Да погибнет день, в который я облекся мундиром иностранной коллегии", "...кончится кампания, – мечтает он в 1827–м, – и я откланяюсь. В обыкновенные времена никуда не гожусь... Я рожден для другого поприща".

До конца дней своих не сможет Грибоедов сбросить мундир и отдаться своему призванию. Не сможет он и равнодушно, механически "исполнять обязанности" – будет щедро отдавать ум, дарования, энергию не службе, нет, – а служению отечеству. После его смерти Н. Н. Муравьев найдет в себе силы, чтобы честно сказать: "...Грибоедов в Персии был совершенно на своем месте... он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию... не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места".

Деятельный ум Грибоедова вызревал в жизненных испытаниях. "Вот еще одна нелепость, – записывает он в дневнике, – изучать свет в качестве простого зрителя. Тот, кто хочет только наблюдать, ничего не наблюдает, так как, будучи бесполезным в трудах и отяготительным в удовольствиях, он никуда не имеет доступа. Наблюдать деятельность других можно не иначе, как участвуя лично в делах..." Потому и дипломатическое поприще, столь блистательно им освоенное, было для него узким. Проект Российской Закавказской компании, явившийся итогом его изучения Востока, сложился в мыслях человека той эпохи, когда, по выражению Пестеля, "дух преобразования заставлял умы клокотать".