Молодой человек по-прежнему лежал на спине и смотрел вверх. Джон метнулся к нему, чуть не загасив свечу, бросился на колени и припал к измученному неподвижному телу.
— Генри! — жарким шепотом заговорил он, будто не замечая печати страдания на лице брата. — Генри, как чудесно, что ты вернулся! Скорее поправляйся и приходи к нам!
— Джони, я говорила тебе, что никто не должен знать о Генри ничего, слышишь? Иначе его арестуют!
— Бетти, ну я же все понимаю! Я просто говорю, чтобы он скорее выздоравливал и приходил к нам… Если уж прятаться, то лучше всего с нами, на холме. Там его никто не найдет, я знаю такие местечки… Генри, — он затеребил брата, — а когда вы восстали, страшно было? Ты многих убил? А Кромвеля видел?
Добрая, прежняя, домашняя улыбка тронула стянутые губы раненого, он поднял слабую руку и взъерошил вихры на голове брата. И вдруг, приподнявшись на локте и страдальчески морщась временами, стал рассказывать. И о Скрупе, и об Уайте, и о походе на север… Элизабет хотела было остановить его, чтобы он отдохнул, но потом поняла, как необходимо ему выговориться. Джон слушал, как завороженный. Когда дело дошло до ночной стычки и смерти Джайлса, на глазах у Генри выступили слезы. А когда он рассказывал о встрече с отцом и о прощании с ним, он плакал уже не таясь, и Элизабет смотрела на него сквозь слезы счастливыми сияющими глазами, и Джон заревел, уткнувшись головой в одеяло.
Так хорошо они поплакали втроем в эту ночь, что Генри после нее стало лучше. Он взялся за книжки, принесенные сестрой, и тут наткнулся на любопытное сочинение. Называлось оно «Еще о свете, воссиявшем в Бекингемшире».
В этом небольшом, в 16 страниц, анонимном трактате все показалось ему близким. Все шло, по-видимому, от левеллеров: и требование равенства для всех людей независимо от звания и владения; и осуждение монархической власти, подкрепленное аргументами из Священного писания; и настоятельное повторение политических свобод, которые должны быть обеспечены каждому гражданину; и резкие нападки на продажных юристов. Но среди этих знакомых, давно усвоенных мыслей Генри вдруг увидел и нечто новое для себя. «Народное соглашение» — та самая прекрасная конституция, за которую левеллеры проливали кровь и в Уэре, и в Бэрфорде, и во многих других местах, вовсе не была для авторов «Света» непогрешимым идеалом. Она «слишком недостаточна и слишком поверхностна для того, чтобы освободить всех нас, — писал неизвестный автор. — Ибо она не ниспровергает все эти произвольные суды, органы власти и патенты, о которых мы говорили. А какой способ поддержания, какой путь она предлагает бедным, сиротам, вдовам и обнищавшим людям? И какую помощь или ободрение работникам, чтобы облегчить их бремя?».
На это Генри ничего не мог ответить: о бедняках он до сих пор думал мало…
Была в памфлете и еще одна удивительная мысль: там определенно утверждалось, что человек имеет право потреблять лишь то, что он произвел собственным трудом. «Наш хлеб производится не иначе, — читал Генри, — как трудами наших рук; и потому те, кто не работает, не имеют права есть». Равенство должно быть полным: каждый трудящийся имеет право владеть благами земли наравне с другими. Отсюда всякая частная собственность, всякая огороженная земля незаконна.
И тут Генри вспомнил разговор под дождем на холме святого Георгия — разговор с незнакомцем, впервые поразившим его подобными мыслями. В задумчивости он отложил памфлет о свете, воссиявшем в Бекингемшире, и взял следующую книжку. Это был манифест Лилберна и других левеллеров, выпущенный из Тауэра 14 апреля. Генри хорошо знал его содержание. Рассеянно он пробегал глазами знакомые строчки, как вдруг взгляд его упал на слова: «У нас никогда не было в мыслях уравнять состояния людей, и наивысшим стремлением является такое положение республики, когда каждый с наивозможной обеспеченностью пользуется своей собственностью…»
Так вот в чем разница: левеллеры из Бекингемшира требовали имущественного уравнения, а левеллеры, которых вел Лилберн, — только политического… Но истинная справедливость, конечно, в том, чтобы не было нищих, голодных, чтобы не было угнетения на земле…
— А что, Бетти, — спросил он сестру, когда та пришла навестить его, — знаешь ты что-нибудь о человеке, с которым мы тогда говорили на холме?
Элизабет быстро отвела глаза.
— Да, знаю… — ответила она. — Мы иногда встречаемся с ним. У него на холме работает Джон. — И она рассказала все, что знала о колонии копателей, которые сами себя называли «истинными левеллерами», и об их предводителе Джерарде Уинстэнли.
— А ты можешь попросить у него что-нибудь почитать для меня?
Да, она постарается.
Она шла на холм с твердым намерением рассказать Уинстэнли о брате. Кому еще могла она открыться, с кем посоветоваться?
Генри теперь заметно поправился, скоро он начнет ходить, и тогда пребывание его на чердаке станет еще более затруднительным. Может быть, Джон прав, и холм святого Георгия и есть то спасительное убежище, в котором он нуждается?
Работники сидели вокруг потухающего костра и пели. Был канун Троицына дня. Их собралось на этот раз больше обычного. Джон не отходил от Роджера Сойера, подавал ему еду и помогал — одна рука у мальчика висела на перевязи. Маленький Джо сидел, прижавшись к матери. Глаза его печально и серьезно смотрели в костер. И с той же печальной серьезностью глядели на уголья выцветшие слезящиеся глаза старика Кристофера, тоже пришедшего к ночи в лагерь. Маленький Дэниел и длинный Уриель Уорсингтон сидели рядом. И Полмер был здесь. Невдалеке на вереске мирно паслась его лошадка. Назавтра с рассветом было решено идти в большой лес за бревнами, чтобы отстроить заново хижину Джерарда. Троицын день — не помеха для тех, кто привык работать в поте лица и давно уже не ходит слушать пасторские проповеди в церковь.
Звуки печальной старой песни затихали в прохладном воздухе вечера. На западе еще не померкла поздняя июньская заря, а высоко над головой уже стоял ясный рогатый месяц. Где-то невдалеке заливалась, булькая, молодая лягушка. Джерард встал, за ним поднялась и Элизабет. Он простился с диггерами, сказав, что вернется завтра после полудня.
Когда Элизабет шла на холм, она думала, что идет посоветоваться с Джерардом о брате, но сейчас, когда они остались вдвоем, все разумные дневные мысли куда-то отступили. Теперь ей хотелось говорить ему только о своей любви. А он рассказывал о колонии — о том, что они рубят и продают лес, хотя купля-продажа — дело нечистое, и человечество, начав покупать и продавать, утратило невинность. Они временно идут на эту меру, чтобы не оставить тела свои без пищи, и им надо проявить всяческую осторожность и осмотрительность, чтобы не превратить торговлю в дело наживы.
— Осторожность? — проговорила она. — А не слишком ли вы осторожны во всем? Вы ничего не делаете необдуманно, по велению сердца?
Он помедлил, подумал.
— Нет, — сказал наконец. — Я стараюсь во всех делах спрашивать совета у разума.
— И вы всегда так расчетливы? — она сама удивилась сарказму, прозвучавшему в этой фразе.
— А как же иначе? — ответил он спокойно. — Когда я жил, повинуясь сердцу, а не уму, как вы говорите, я был несчастлив, нечист, неспокоен. А когда обрел этого великого советчика внутри себя, узнал счастье, то есть покой и свободу.
Ей почудилось выражение превосходства в этих словах и захотелось сказать ему колкость. Она-то знала, что правда и свобода — именно в том, чтобы следовать велениям сердца и отдаваться любви всем своим существом.
— Если хотите, я вам расскажу одну историю… Мечту, — сказал он.
Они дошли до старого дуба, за которым начинался спуск к Молю, он расстелил свой плащ, сели. Вдали мерцали ожерельем огни селения, в траве кто-то тоненько посвистывал, ночной прохладный ветер изредка набегал, заставляя девушку плотнее закутываться в шаль. Она смотрела вниз, в долину, и чудная картина рисовалась ее воображению, разбуженному словами Джерарда.
…Теплые лазурные волны омывают зеленый остров, встающий над морем подобно изумрудной переливающейся раковине. Остров населен людьми, в нем есть города, и села, и поля с перелесками, и густые дремучие заросли. Но что это за земля!