Летом в Лондоне начал выходить журнал «Свободная Россия». Организовал его Сергей Михайлович Степняк-Кравчинский, революционер-народник, бывший член «Земли и воли», 4 августа 1878 года убивший шефа жандармов Мезенцева. Он бежал за границу, публиковал книги о положении в России, от террора отказался, ратовал за реформы, просвещение и конституционную монархию, журнал его был выдержан в просветительском духе. О том, что Твен сочувствует русским революционерам, Степняк-Кравчинский узнал от Кеннана, а Твен узнал о Степняке-Кравчинском от Хоуэлса, опубликовавшего благожелательную рецензию на книги последнего. Степняк-Кравчинский просил дать материал для «Свободной России», но Твен отказался: политика журнала ему казалась вредной: «…С особым вниманием и надеждой обращаешься к Вашему изложению целей тех партий, которые борются за свободу, — и испытываешь глубокое разочарование. Создается впечатление, что ни одна из них не желает окончательно лишиться современного ада, — всех их вполне удовлетворит некоторое понижение температуры. <…> Предположим, что этот каменносердый, кровожадный маньяк всея Руси бесчинствовал бы в Вашем доме, преследуя беспомощных женщин и детей — Ваших родных детей, Вашу жену, мать, сестер. Как бы Вы поступили, если бы у Вас в руках было ружье? А ведь он действительно бесчинствует в Вашем отчем доме — России. И сжимая в руках ружье, Вы бездействуете, изыскивая способы «модифицировать» его.
Мое привилегированное положение, позволяющее мне спокойно и безбоязненно писать эти кровожадные строки, было мне обеспечено реками крови, пролитой на многих полях сражений во многих странах, но среди всех моих прав и привилегий нет ни одного, даже самого жалкого, которое было бы добыто петициями, просьбами, агитацией за реформы или какими-либо другими сходными методами. Если мы вспомним, что даже конституционные английские монархи соглашались расстаться с украденными у народа правами, только когда такое согласие вырывалось у них с помощью кровавого насилия, то логично ли надеяться, что в России удастся добиться чего-либо с помощью более мягких приемов? Разумеется, я знаю, что опрокинуть русский трон лучше всего было бы революцией. Но устроить там революцию невозможно, и, пожалуй, остается только сохранять трон вакантным с помощью динамита до того дня, когда ближайшие кандидаты предпочтут с благодарностью отклонить эту честь. Тогда организуйте республику. <…>
Если бы Ваша жена, или Ваш сын, или Ваш отец были бы сосланы в сибирские рудники за неосторожные слова, вырвавшиеся из глубины души, измученной невыносимой тиранией царя, а Вам представился бы случай убить тирана и Вы не воспользовались бы им, то не кажется ли Вам, что Вы ненавидели бы и стыдились бы себя до конца своей жизни? Если бы эта прелестная, образованная русская женщина, которая недавно была раздета донага на глазах грубой солдатни и засечена насмерть рукой царя, действовавшего через своего покорного исполнителя, была бы Вашей женой, дочерью или сестрой, а сегодня царь прошел бы в двух шагах от Вас, что бы Вы почувствовали — и что бы Вы сделали?»
Александр III, конечно, гуманистом не был, но уж про засеченных-то женщин американец сочинил для красного словца, подумает читатель — и ошибется. От Кеннана Твен узнал о «Карийской трагедии», массовом самоубийстве политзаключенных на Карийской каторге[29] в 1889 году. 11 августа 1888 года за отказ встать перед приамурским генерал-губернатором А. Н. Корфом заключенная Е. Н. Ковальская была переведена в читинскую тюрьму, перевод сопровождался издевательствами, ее раздели догола; заключенные М. П. Ковалевская, М. В. Калюжная и Н. С. Смирницкая требовали уволить коменданта тюрьмы Масюкова, объявили длительную голодовку; заключенная Н. К. Сигида за попытку ударить Масюкова была высечена — 100 ударов (!) розгами; в ту же ночь в знак протеста Сигида, Ковалевская, Калюжная и Смирницкая отравились морфием; в мужской тюрьме яд приняли 14 человек (там умерли только двое). Скандал был большой, и в 1890 году Карийскую каторгу ликвидировали.
Ну да все равно хорошо было Марку Твену из своей гигиенической Америки нас критиковать, еще слишком церемонились с революционерами, они потом больше поубивали, а террористов надо не в каторгу ссылать, а, как сейчас выражаются, «ликвидировать»… Был, правда, человек, полагавший, как и Твен, что революционные злодейства — лишь производное страшного зла, которое творит государство: «Разве вы можете верить в то, что, не удовлетворяя требованиям, определенным требованиям всего русского народа и осознанным уже большинством людей требованиям самой первобытной справедливости, требованиям уничтожения земельной собственности, не удовлетворяя даже и другим требованиям молодежи, напротив того, раздражая народ и молодежь, вы можете успокоить страну убийствами, тюрьмами, ссылками? <…> Вы говорите, что революционеры начали, что злодейства революционеров могут быть подавлены только такими же мерами. Но как ни ужасны дела революционеров: все эти бомбы, и Плеве, и Сергей Александрович, и те несчастные, неумышленно убитые революционерами, дела их и по количеству убийств и по мотивам их едва ли не в сотни раз меньше и числом и, главное, менее нравственно дурны, чем ваши злодейства»[30]. Но нынче подобные взгляды, кажется, не в моде.
Степняку-Кравчинскому, заколовшему Мезенцева средь бела дня в центре Петербурга, должно быть, странно было слышать от Твена упреки в малодушии, но он не обиделся. Твен же сам себе написал ответ от Александра III, завершавшийся словами: «Что ж! Моя империя станет республикой через пять лет, и я на себе узнаю, что такое Сибирь. Если встретите м-ра Кеннана, попросите его, пожалуйста, чтобы он приехал в Россию и дал лекции. Я о нем как следует позабочусь». (Кеннан приехал в Россию в июле 1901 года, но скоро был выслан, продолжал симпатизировать революционерам, но октябрь 1917-го оценил как контрреволюционный переворот: «Власть оказалась там же, где и была — в руках группки самоназначенных бюрократов, которых народ не может ни снять, ни контролировать».) Под Рождество Твен собирался опубликовать в газете «Бостон дейли глоуб» пожелания добра и счастья «всем, кроме российского императора», но, когда выводил в черновике эти слова, зазвонила «гребаная хреновина», и он в приступе злобы исправил «императора» на «изобретателя телефона».
Жена и дети в рнтеоре жили безвылазно, отец семейства отлучался в Нью-Йорк по делам, в августе получил телеграмму — мать умирает, примчался в Кеокук, но Джейн стало лучше. По возвращении в Хартфорд дела шли ни шатко ни валко: наборная машина продолжала пожирать деньги и совершенствоваться, издательство еле сводило концы с концами, хотя выпустило за минувший год шесть книг: из них хорошо шли только мемуары Шермана. Дом был пуст: по настоянию матери Сюзи отдали в женскую школу Брин-Мор в Пенсильвании. Она тосковала по дому, отец по ней, Оливия, желая, чтобы дочь привыкла общаться со сверстницами, выдерживала характер и в школу не ездила, навещали «ссыльную» только отец с Кларой. Из письма Твена знакомой, Элис Кингсбери: «И теперь Сюзи в колледже! У меня перехватывает дыхание, когда думаю об этом…» Младшие дочери были милы, Клара всерьез увлеклась музыкой, Джин, крепкая, с мальчишечьими ухватками, собиралась стать жокеем, но такого интеллектуального и духовного общения, как Сюзи, они отцу дать не могли. Чтобы как-то компенсировать отсутствие Сюзи, Твен организовал у себя дома дамский литературный клуб «Общество Браунинга». Собирались по средам, читали и обсуждали стихи Браунинга, но продолжалось это веселье недолго. 27 октября умерла мать, через месяц — теща, напоследок подарившая зятю десять тысяч долларов на машину Пейджа. На похоронах матери Твен был, на тещины не остался, хотя и приехал со всей семьей в Эльмиру: еще до смерти Оливии Лэнгдон у здоровой и крепкой Джин случился загадочный приступ, который не смогли диагностировать, отец повез ее в Хартфорд к докторам. То была эпилепсия, по тогдашним понятиям страшная и постыдная психическая болезнь.