Изменить стиль страницы

Но паны поспешили с поминками. Генерал-губернатор Бахметьев, в чьей воле было казнить или миловать, требовал от комиссии военного суда все новых и новых справок. Генерал-губернатор понимал, как будут возмущены паны, если он отменит приговор суда. И за все содеянные преступления Кармалюка надо казнить. Он ведь не просто сжег двор пана Пигловского, мстя ему за свои обиды, а объявил войну, по сути дела; всему существующему порядку. Но, во-первых, ничего достоверно не установлено; во-вторых, даже то, что доказано предположительно — разгром Пигловского и смерть Сала, — было совершено до всемилостивейшего манифеста, а значит, и прощено уже ему. Надо найти новые улики или как-то обойти этот манифест.

Что это? Открывают дверь? Вот и пришли…

Гремя кандалами, Устим встает с топчана. Его выводят из камеры. В узком темном коридоре он сталкивается с Данилом и не узнает его: так тот зарос и похудел. Да, видно, и он, Устим, очень изменился, потому что Данило тоже удивленно смотрит на него. В слезящихся, красных от бессонницы глазах Данилы Устим читает то, что жжет и его душу: неужели конец? За этот месяц и пять дней так много раз казалось: все, конец, что когда конец вот действительно наступил, то не верится, что на этот раз смерть уже не пройдет мимо.

— Дождались… — сказал Данило каким-то чужим голосом, и его заросшее по самые глаза лицо так странно сморщилось, что трудно было понять: улыбку ли он силился выдавить или унять рвавшуюся из сердца боль.

Устим ничего не ответил. Он молча обнял Данилу и, не ожидая команды, пошел по коридору к выходу.

Вдруг в двери всех камер застучали, послышались голоса:

— Прощайте, братцы!

— Прощайте…

Кармалюк остановился и, подняв закованные руки, крикнул, гремя цепью кандалов:

— Прощайте! Да отомстите проклятым панам и за нас! Громите, жгите их, чтобы и духу не было!..

Поднялась такая буря грохота и крика, что казалось: узники вот-вот повыламывают двери камер. Караульные испуганно забегали, заторопили Устима и Данилу. Выйдя во двор, Устим глянул на ордонанс-гауз и, прощально махнув висевшим на решетках окон арестантам, пошел, высоко подняв голову. Данило старался не отставать от него. Железное спокойствие Устима не столько ободрило, как пристыдило его, и он тоже приподнял обреченно было опущенную голову.

Но что это? Их опять ведут в суд. Зачем? Ведь говорили, что приговор читается на месте расстрела. Или, может…

Нет. Судьи угрюмо хмурятся, аудитор долго возится с бумагами. Наконец он начинает читать. Устим затаив дыхание слушает его нудный, хриплый, видимо от перепоя, голос. И вдруг его жаром обдает, словно порыв ветра метнул пламя костра прямо в лицо:

— Заменить смертную казнь…

Устим напрягает все силы, чтобы разобрать, чем Генерал-губернатор заменил ему смертную казнь, но в голове, путая все другие мысли, звучит: «Заменить смертную казнь…» Жить! Он будет жить! Ну, держитесь, паны! Сибирь не пуля, каторга не ад: оттуда есть такая же дорога, как и туда…

В Сибирь. На вечную каторгу.

Устим стоит на площади Каменец-Подольска, возле городской ратуши. Цепь солдат сдерживает напор толпы. Палачи возятся у дубовой, окровавленной скамейки — кобылы, прилаживая ремни. Устим пристальным взглядом обводит площадь. Нет ли его хлопцев? А, вон один приподнял шапку, вон еще один…

Приказывают раздеться. Устим снимает рубаху и сам ложится на кобылу. Палач хочет привязать ему ремнями руки и ноги, но он отталкивает его, говорит:

— Бей!

Но палач и экзекутор все-таки наваливаются на него, привязывают ремнями: таков порядок наказания, утвержденный его императорским величеством, и никто не смеет нарушить. Скамейка-кобыла установлена полого: голова выше, ноги ниже. Сделана вырезка для шеи, а по бокам — для рук. Заправив руки и шею в эти дыры, палач уже под скамейкой так туго скрутил их ремнями, что тело напряглось, точно подвешенное. Невозможно не только повернуться, но и шевельнуться. Дышать тоже трудно: горло давит кобыла, и Устим напрягает все силы, чтобы удержать тело на доске и не повиснуть в этой дубовой петле.

Устиму видны только жирно смазанные дегтем сапоги палача. Вот они отступили, и за ними, оставляя в пыли змеиный след, пополз кнут длиной аршина в полтора, с ремнем толщиной в добрую цигарку на конце, буро-красным от впитавшейся крови. Сапоги остановились, повернулись носками к кобыле и медленно двинулись к Устиму.

— А-а… ах! — одним духом выдохнула замершая было толпа, увидев, как палач со всего плеча, с прискоком врезал Кармалюку по спине.

После каждого удара сапоги уходят от Устима шагов на пятнадцать и, повернувшись, точно по команде, опять медленно приближаются. Кнут змеей ползет между ними и вдруг, точно хвост змеи этой, попадает под каблук палача: кнут взвивается и с разъяренным свистом жалит спину Устима, Палач смахивает с него горсть крови.

Пятнадцать…

Что он? А, кнут меняет. Тот уже разбух от крови. И неужели так вот до скончания века и останется: паны будут кнутами пороть, а мужики чесать затылки? Нет, дайте только срок…

Двадцать пять…

Палач отвязывает ремни. Превозмогая боль, Устим встает. Но ему не дают прийти в себя, усаживают на барабан. Сжав зубы, Устим смотрит, как палач подносит ко лбу штемпель с иголками. Даже черти в аду не додумались выжигать на лбу грешников «ад», а царь вот додумался. Правой рукой палач со всего маха бьет по рукоятке штемпеля. Устиму кажется, что иглы пробивают лоб и вонзаются прямо в мозг, от пронзившей голову боли темнеет в глазах. На щеках боль чувствуется не так уж сильно. Палач насыпает пороха на ладонь и втирает его в ранки. Устим напрягает всю свою волю, но боль пересиливает его и выдавливает из глаз слезу. Устим не смахивает ее и не стыдится. Это такая же высеченная слеза, как и кровь, что сочится по лицу и спине.

И понес народ по городам и селам Подолии: жив Кармалюк. Паны всполошились, но, узнав, что его клеймили и погнали на вечную каторгу в Сибирь, успокоились. Оттуда, как с того света, возврата нет. Каменец-Подольская градская полиция донесла губернскому правлению, что преступники Устим Кармалюк и Данило Хрон «наказаны и 16-го ноября 1818 года за надлежащею экипировкою и выдачею на путевое продовольствие кормовых денег отправлены в Иркутское губернское правление для употребления в каторжную работу».

В СИБИРЬ

Труть кайдани, ниють рани,

Мороз дошкуляє,

А Кармалюк, добрий хлопець,

Ще й пiсню спiває…

Сквозь сон Устим слышит: барабан бьет зарю. Во всех углах тюремной казармы кричат конвойные:

— Вставай!

— Быстрее поворачивайся!

— Строиться!

Не успевает Устам отодрать примерзший к нарам тулуп, как барабан уже грохочет: в дорогу собирайся! За ночь так промерзли, что зуб на зуб не попадает. Путаясь в толпе арестантов — все толкаются, стараясь хоть немного согреться, — Устим выходит в заваленный снегом двор тюрьмы. Ветер ударяет в лицо колючей снежной пылью, мороз обжигает кожу. Устим, придерживая рукой цепь кандалов, чтобы холодным железом не обжечь щеку, трет рукавицей нос. Недоглядел накануне, и нос прихватило немного морозом, теперь уж беречь нужно.

Темно. Дотащились вчера до этапной тюрьмы только в двенадцатом часу ночи. Пока смели снег с нар да улеглись, ни уснуть толком не удалось, ни отдохнуть. А о том, чтобы согреться, и разговору нет. Печи топят, экономя дрова, перед самым приходом партии. Трубу, значит, не закрывай, а то вмиг упьешься угара до смерти. И гуляет по казарме-сараю, как по улице, ветер, припорашивая снежной пылью арестантов. Наконец утихает звон кандалов, смолкает ругань. Да глохнет и барабан.

— А чтоб ты треснул, окаянный! — ругаются арестанты.

Опять начальство что-то придумало. И точно: раздается команда:

— Полы драить! Нары мыть!

Все знают: никто тех нар и полов не мыл со дня постройки этапа и мыть не будет. Но надо же содрать гостеприимным хозяевам с постояльцев. А то, ишь, какие умные: переночевали, нагадили — и айда. Нет, платите, голубчики. А не хотите — вот вам швабра, вот холодная вода. Шаркнешь этой шваброй разок-другой, а она уже оледенела. Вот и драйте, коли совести не имеете.