Изменить стиль страницы

Венец празднику — песня. Акыны, бряцая на домбрах, славят лихих наездников и непобедимых силачей, слагают хвалы богатому пиру; домбры звучат негромко и мягко. Две натянутые жилки-струны оживают под пальцами музыканта: то стонут тихо и грустно, то лукаво посмеиваются, то заливаются быстрым и частым птичьим говором, то жарко и прерывисто дышат. Высокие голоса плывут по ветру над степью и растворяются в небе, как дымы костров.

Девушки и парни садятся друг против друга, сочиняют забавные куплеты — кто кого перепоет: это игра-песня — кыз-ойнак, или «девичье веселье». У девушек голоса проворней и слова острее; парни потирают ладонью затылки, потеют; подхватив удачное словцо, гомонят зрители; трепещет над толпою звонкий девичий смех. Точно у беркута, зорок глаз степного человека, но кто, кроме Даля, заметил в наступивших сумерках, как самая бойкая из певиц быстро передала незадачливому молодцу, которого только что отделала всем на потеху, совиное перышко — знак сердечной привязанности? (Совиными и селезневыми перышками украшена бархатная девичья шапка.) Даль не в силах отвести взор — девушка красива: в черных, слегка раскосых глазах — глубина и загадочность степных колодцев; черные брови — птица, распахнувшая узкие, острые крылья.

Даль подходит.

— Как зовут тебя? — спрашивает по-казахски.

— Маулен.

Но Даль не отводит взора. Откуда в этой дикой красавице, в этой степной певице сверкающий острый ум, тонкая музыкальность, высокий поэтический дар? Ей не нанимали гувернанток, ее не держали в модном пансионе, да знает ли она, что такое книга! До семи лет в зной и стужу бегала нагишом по аулу, пряталась от зимних буранов, зарываясь в колючую жаркую шерсть или горячую золу; с восьми без страха управлялась с резвым скакуном, ставила на ветру серые юрты, плела уздечки и жевала мареновый корень. Безбрежная степь и безбрежное небо, низкие пристальные звезды и далекие мерцающие огоньки кочевий рождали в ее душе слова и музыку — она пела песни, не ведая, что они прекрасны, просто так пела, легко и свободно, как птица, потому что не умела не петь.

Медленно бродят по рукам похудевшие турсуки, беседа плещет, слабо покачиваясь и часто затихая; иные уже дремлют, отяжелев (в желтом свете костров лица четки, темны и спокойны, будто вырезаны из старого мудрого дерева). Даль смотрит, слушает: «Может быть, другой Суворов, Кир, Кант, Гумбольдт сгинули и пропали здесь, сколько окованный дух ни порывался на простор!» Здесь говорят: «Дурной скажет, что ел и пил, а хороший скажет, что увидел». Сколько великих ученых, полководцев, поэтов скрыто до поры в этих людях, то отчаянно-стремительных, то задумчиво-неподвижных? И когда придет их пора? И кто расскажет о них, об их степных дорогах, о дымных аулах и о девушке Маулен с голосом птицы и птичьими перышками на шапке?..

6

«Но я опять уже покинул свой рассказ и замолол другое», «возвратимся к своему предмету»… — Далю нередко приходится перебивать повествование «покаянными» признаниями. «Начинаю говорить в десятый раз и все опять сбиваюсь на иные, посторонние предметы, но на предметы, стоящие в близкой и тесной связи с рассказом моим, на предметы, вероятно, немногим читателям близко знакомые»…

«Своя рубаха — свой простор, своя и теснота»: современники, читатели чувствовали, понимали и «простор» Далевых рассказов — «быт России почти на всех концах ее», и «тесноту» — изобилие отступлений и подробностей. Понимал не только Белинский («Повесть с завязкою и развязкою не в таланте В. И. Луганского, и все его попытки в этом роде замечательны только частностями, отдельными местами, но не целым»), понимали читатели «обыкновенные»: «…Невольно приходит мысль, что сочинитель имеет очень много материалов (анекдотов, замечаний о нравах, обычаях и т. п.)… и что, желая сообщить их читателям, он прицепляет по нескольку из них к каждому слову, которое, по его мнению, имеет с ними хотя самомалейшую связь», — это не из журнального отзыва, это из частного письма к Далю[68].

Если обратиться не к развернутым суждениям Белинского, а посмотреть лишь на многочисленные беглые упоминания о Дале в его статьях, сразу бросается в глаза частое словцо «схватывает» (либо от него производные) — «верно схватывает», «мастерски схваченный», «удачно схваченные», «схваченные с изумительной верностью»; дополнением к «схватывать» оказываются то и дело «черты» и «подробности». Таково литературное дарование Даля — «метко схватывать».

7

Первая повесть Даля, о которой Белинский отозвался с горячей похвалою, имеет название необычное — «Бедовик».

«Бедовик» — лучшее произведение талантливого Казака Луганского. В нем так много человечности, доброты, юмора, знания человеческого и, преимущественно, русского сердца, такая самобытность, оригинальность, игривость, увлекательность, такой сильный интерес, что мы не читали, а пожирали эту чудесную повесть».

В «Толковом словаре» читаем: «Бедовик — кто век ходит по бедам».

Герой повести, скромный и благородный молодой человек, ходит по бедам, потому что хочет «не видеть своими глазами на каждом шагу, как всякая правда живет подчас кривдою», как «бестолковому тунеядному обычаю» дают повсюду «силу житейского закона».

Встретившись с важным сановником, «надменным, насмешливым звездоносцем», бедовик вспоминает рассказ старого своего слуги, отставного солдата: «Бывало, в походе идут они, то есть пехота, в страшную слякоть, в дождь да месят грязь по колено, а конница и пуще того кирасиры обходят их подбоченясь да только знай покрикивают на них: «Не пылить, ребята, не пылить!»

«Что, я ему мешаю? — горько думает обиженный бедовик. — Разве и солнце и луна не для всех нас равно светят, куда бы луч их ни упал?.. Что трудовой и бедовой пехоте отвечать на это надменное «не пылить»?»

Мудрено ли с такими-то мыслями остаться в губернском городе без места, прослыть чудаком и проходить век «неудахой»…

Герой собрался в Питер или Москву, где надеялся «жить не местом, а жалованьем», выехал на большую дорогу, попал в несколько переделок, повстречал разных людей и в конце концов воротился обратно.

Прием этот будет повторяться в рассказах и повестях Даля: дорожные похождения и встречи заменяют увлекательный сюжет и позволяют «сбиваться на посторонние предметы».

В «Бедовике» Даль рассказывает о «бессмысленном быте» губернского города, о почтовых станциях, об институтах для благородных девиц и военной службе.

Восемь лет спустя Белинский отзовется о «Бедовике» более сдержанно, отнесет повесть к числу «не совсем удачных», «они скучны в целом, но в подробностях встречаются драгоценные черты русского быта, русских нравов».

Но ведь и Даль эти восемь лет на месте не стоял.

Белинский делил сочинения Даля «на три разряда»: сказки, повести и рассказы, физиологические очерки; он полагал, что «г. Даль, пиша русские сказки, повести и рассказы, искал настоящей дороги для своего таланта».

Оглянувшись назад, Белинский увидел в «Бедовике», «как бы в зародыше», будущее Даля; в «схваченных с изумительной верностью» подробностях и чертах русского быта и нравов рассмотрел подробности и черты дарования Даля, которые «так полно и богато, так ясно и резко» «обозначатся» потом в его очерках.

Но черты и подробности Далева «Бедовика» были также приметами нового направления в русской литературе, ее «более и более тесного сближения с жизнью, с действительностию».

Оттого Белинский так радостно и восторженно приветствовал повесть Даля.

«ЗАКРИЧИМ МЫ ВРАЗ «УРА!»

1

Служба Владимира Ивановича Даля в Оренбурге («оренбургский период»), по существу, завершается Хивинским походом. В Оренбург он уже не вернется, то есть вернется на несколько месяцев, даже (второй раз) жениться успеет, но «период» уже завершен, все решено.

Хивинская неудача оказалась удачной для Даля: пусть Оренбург был «простором», но простор уму не может быть очерчен границами губернии, даже если «окружность оных полагается до 6000 верст»; Петербург позволил Далю шире и по-новому окинуть взором «всю Россию».

вернуться

68

ПД, № 27271/CXCVI б. 3.