Изменить стиль страницы

Он решает бросить математику и заняться медициной. Он должен разгадать все тайны жизни и смерти. Неужели человеческий ум. проникший так глубоко в небесные сферы, бессилен перед смертью? «Смерть, как бездна, которая все поглощает, которую ничем наполнить нельзя; как зло, которое ни в какой договор включить не можно, потому что оно ни с чем нейдет в сравнение, — записывает Лобачевский в памятную тетрадь. — Но почему же смерть должна быть злом?»

Он станет врачом, самым искусным врачом. Если приложить старание, всегда можно дойти до сущности явлений. Еще Аристотель и Гераклит Эфесский утверждали, что только тогда можно понять сущность вешей, когда знаешь их происхождение и развитие.

Забыты Даламбер, Лежандр, Безу. Лобачевский целыми днями пропадает в анатомическом театре. Сюда со всего города привозят трупы, «…когда дело дошло до человеческих трупов, — вспоминает Аксаков, — то я решительно бросил анатомию, потому что боялся мертвецов; но не так думали мои товарищи, горячо хлопотавшие по всему городу об отыскании трупа, и когда он нашелся и был принесен в анатомическую залу — они встретили его с радостным торжеством; на некоторых из них я долго потом не мог смотреть без отвращения».

Лобачевский не боялся трупов. Он вообще никогда ничего не боялся. Он был из числа «горячо хлопотавших по всему городу об отыскании трупа». Молодой, пылкий, с лихорадочно сияющими глазами, он ловко действует ланцетом: он хозяин в прозекторской. Он не гнушается никакой черновой работы, и его вскоре начинают отмечать. Его теперь знают даже в городе. Когда он широко шагает по улице, придерживая шпагу, обыватели говорят вслед: «Молодой доктор пошел». Его успехи на новом поприще так велики, что Яковкин доносит Румовскому: «Лобачевский приметно предуготовляет себя для медицинского факультета».

Приметно… с болезненным интересом разглядывает он человеческий мозг, таинственное обиталище мысли. Там, в мозгу, рождаются формулы, постулаты, небывалые идеи… Никем еще не познанный кусок материи, в котором сосредоточена главная сила вселенной… Тысячи вопросов рвутся с губ… Карл Федорович Фукс избегает дотошного студента, он боится его прямых вопросов.

— Вы, врачи, похожи на римских авгуров, — говорит Лобачевский Фуксу. — Делаете вид, будто владеете особыми секретами. А вообще-то на много ли продвинулась научная анатомия со времен Андрея Везалия и Уильяма Гарвея? Вы знаете, как в деревне лечат от холеры? Больного парят в бане, хлещут березовыми вениками. Говорят, помогает. А чем лечите вы?

Медицина — необъятный океан. Очень уж несовершенно человеческое существо. Чтобы оно могло жить, двигаться, думать, нужен целый сонм знатоков десятков тысяч болезней. Человеческий организм напоминает хрупкий цветок, попавший под ураган. В медицине тоже есть свои постулаты, исходные идеи, якобы не требующие доказательств. Но, может быть, именно эти постулаты и неверны в своей основе, произвольны? Как понять, например, такой «постулат»: «Нервы есть организированный эфир в качестве напряженного его состояния или света»?

Он увлечен опытами Гальвани и Вольта. Какие успехи сулят медицине открытия этих двух ученых, так и не пришедших к единому взгляду на природу «животного электричества»?

Почти два года не выпускает он ланцета из рук. Увлечение медициной продолжается и тогда, когда в Казань, наконец, приезжает прославленный Бартельс. Начальство по-прежнему считает Лобачевского первым математиком университета и потому сразу же представляет его немецкому профессору.

Николай ожидал встретить мудрого седобородого старца, но перед ним мужчина, которому нет и сорока. Открытое лицо, дружелюбный взгляд из-под нависших густых бровей. В Бартельсе почти нет ничего немецкого: такие вот мужиковатые, плечистые встречаются в Казани на каждом шагу. Иоганн Мартин Христиан Бартельс долго не хотел ехать в Россию, но политическая обстановка в Европе заставила его пойти на этот шаг. После неудачи Пруссии в войне с Наполеоном многие немецкие ученые остались без средств к существованию, без надежд и возможностей серьезно заниматься любимым делом. Бартельсу, выходцу из бедной семьи, попросту грозила голодная смерть.

Бартельс не знает русского языка. Он приятно поражен, когда студент Лобачевский заговаривает с ним на немецком. Речь льется непринужденно, произношение твердое, чисто брауншвейгское. Еще больше поражен Бартельс, когда узнает, что Лобачевскому известны труды Гаусса, его теория чисел.

— Кто был вашим учителем?

— Карташевский.

— Это достойнейший человек! — произносит Бартельс в присутствии Яковкина. — Теперь я убеждаюсь, что Казанский университет ни в чем не уступает немецким.

— Вы были учителем «геттингенского колосса» Гаусса? Лаплас будто бы сказал…

Бартельс смеется.

— Гаусс — мой лучший друг. Он предполагал построить астрономическую обсерваторию в Брауншвейге и взять меня в помощники. Но из этой затеи ничего не получилось. Требовались деньги, а денег у нас не было. К чести Лапласа нужно сказать, он обратился к Наполеону и выхлопотал пособие для Гаусса. Да, две тысячи франков. Две тысячи франков из миллиардов, награбленных Наполеоном в Германии… Гаусс отказался от пособия. За мной утвердилась слава учителя Гаусса. Может быть, это и в самом деле справедливо? Я был помощником учителя в той школе, где учился Гаусс. В мои обязанности входила очинка перьев для Гаусса и других учеников. На свой скудный заработок я покупал книги по математике и учил по ним десятилетнего Гаусса. Я ведь всего на восемь лет старше своего достойного ученика. Ну, а что касается Лапласа, то сей великий муж никогда ничего подобного обо мне не говорил. Мы будем с вами изучать его гениальную «Небесную механику».

Бартельс Лобачевскому понравился, и он согласился, не прерывая занятий по анатомии, посещать лекции немецкого профессора.

Гораздо позже в своей автобиографии Бартельс напишет о Лобачевском и его товарищах: «К моей великой радости, я нашел в Казани, несмотря на небольшое число студентов, необыкновенный интерес к математическим наукам. В своих лекциях по математическому анализу я мог рассчитывать по крайней мере на двадцать студентов; постепенно здесь у меня образовалась небольшая математическая школа, из которой вышло много хороших преподавателей для русских гимназий и университетов, особенно для Казанского учебного округа».

Бартельс мог себя поздравить: он встретил еще одного гения! То, что Николай Лобачевский гениален, Бартельс не сомневался. Гению присущи оригинальность и вместе с тем простота мышления. Эти качества проявились в Лобачевском с необыкновенной силой на первых же занятиях у немецкого профессора. Бартельс восторженно доносит попечителю Румовскому: «Лекции свои располагаю я так, что студенты мои в одно и то же время бывают слушателями и преподавателями. По сему правилу поручил я пред окончанием курса старшему Лобачевскому предложить под моим руководством пространную и трудную задачу о кругообращении (Rotation), которая мною для себя уже была по Лангранжу в удобопонятном виде обработана. В то же время Симонову приказано было записывать течение преподавания, которое я в четыре приема кончил, дабы сообщить его прочим слушателям. Но Лобачевский, не пользовавшись сею запискою, при окончании последней лекции подал мне решение сей столь запутанной задачи на нескольких листочках, в четверку написанное. Г. академик Вишневский, бывший тогда здесь, неожиданно восхищен был сим небольшим опытом знаний наших студентов».

Задача, над которой блестящий математик Бартельс бился несколько дней, решена была Лобачевским за несколько минут. Сам ход решения поражал простотой, изяществом, оригинальностью.

Это уже были когти львенка.

Слух о необычайной математической одаренности Лобачевского дошел до Петербурга, и министр народного просвещения объявил способному студенту благодарность. Благодарность министра не произвела на Лобачевского ровно никакого впечатления, ведь он целиком посвятил себя медицине, преуспевает, а с математикой покончено.