Изменить стиль страницы

Сделавшись адъюнктом, Григорий Иванович Карташевский не прекратил занятий с гимназистом Николаем Лобачевским.

Как некий демон, холодный, беспощадный, Карташевский шаг за шагом разрушал в Лобачевском веру в прочность мира, в непогрешимость авторитетов.

Однажды Николай попросил рассказать о Румовском. Хотелось знать как можно больше об ученике Ломоносова и Эйлера. Скептически усмехнувшись, Григорий Иванович произнес: «Ищите в другом месте. Михайло Васильевич под конец жизни назвал Румовского умом посредственным, некрупным, а попросту — бесталанным, не оправдавшим надежд. Такие и годятся разве что в попечители… И у гениальных учителей могут быть бесталанные ученики». Так же, без особой похвалы, отозвался Григорий Иванович о ныне живущем ученике Эйлера академике Фуссе Николае Ивановиче По мнению Карташевского, эти люди ничем не обогатили математику, не высказали ни одной оригинальной мысли. Их свет подобен отраженному свету луны. На тех крохах, которые падали со стола их гениальных учителей, они составили себе имя и состояние.

Откуда было знать Лобачевскому, что с этим самым Фуссом, непременным секретарем Академии наук, членом германской, шведской и датской академий, ему придется в будущем иметь дело…

Григорий Иванович стремился развить в юноше критическое чутье, творческую смелость; не старался опорочить академиков, а просто ставил их на то место в истории науки, какое они заслужили.

В Казани ждут не дождутся профессора Бартельса, учителя Гаусса. Говорят, Бартельса рекомендовал Румовскому академик Фусс Николай Иванович. А Фуссу — сам Гаусс. Бартельса еще нет в Казани, а его уже возвели в почетные члены университета, складывают о нем легенды. Якобы Лаплас на вопрос, кто первый математик Германии, ответил: «Бартельс, потому что Гаусс — первый математик мира». Не окажется ли свет знаменитого Бартельса подобным отраженному свету луны?..

Вскоре, однако, Лобачевский лишился своего сурового наставника Карташевского. Произошло это так.

Захватив руководство гимназией и университетом, Илья Федорович Яковкин из ничтожества превратился в первое лицо во всем Казанском учебном округе. Илья Федорович сразу же раскусил попечителя Руновского, безвольного, равнодушного к делам старика. Как скажет Яковкин, так и будет. Постепенно Илья Федорович уверовал в свои административные и ученые таланты. Сделавшись полновластным хозяином и уяснив, что дряхлого Румовского можно не бояться, он перестал считаться с мнением членов совета, установил в университете полицейский режим, требовал, чтобы все беспрекословно исполняли его волю. Университета Илья Федорович не кончал и понятия об университетских порядках не имел. Все подчиненные стали казаться ему ничтожествами, людьми недостойными. Но волей-неволей приходилось считаться с талантливым преподавателем Карташевским, который знал свой предмет в совершенстве и облагал столь высокой, изысканной культурой, какая Илье Федоровичу и не снилась. На первых порах Яковкин вынужден был писать Румовскому, что Карташевский «в знании всех частей математики, а особливо частей высшей, отмечен как по счастливым дарованиям своим, так и по продолжаемому всегда старанию усовершенствовать все оное чтением и опытностью».

Если бы старый Румовский обладал проницательностью, ему не нужно было бы выписывать профессоров из Германии: Карташевский и Запольский по уму и образованности намного превосходили своих немецких коллег. Во всяком случае, они имели больше права на профессорское звание, нежели Яковкин или прибывший вскоре из-за границы Броннер.

В те времена каждый университет представлял из себя своеобразное «государство» в государстве: имел свой суд, свою полицию, свою печать, больницу и даже свою церковь. Со времен Ломоносова в высших учебных заведениях установился демократический дух, и даже царское правительство вынуждено было с этим считаться. Издания университета не подлежали цензуре. Все должностные лица, начиная с преподавателей и кончая ректором, избирались советом.

Яковкин не желал, чтобы его избирали; он решил утвердиться навсегда. Воспитанник Московского университета, где сохранились еще ломоносовские традиции, Карташевский восстал против единоличной диктатуры Яковкина, обвинив его в нарушении устава, подписанного царем. Григория Ивановича поддержали другие члены совета. Уверенный в полной безнаказанности, Яковкин состряпал «дело» против Карташевского и его единомышленников, приписав им «бунт» против своей особы.

Григорий Иванович не нашел нужным оправдываться перед попечителем и молча подал в отставку. Его уволили как «проявившего дух неповиновения и несогласия». Так университет лишился самого талантливого своего преподавателя. Карташевский уехал в Петербург, где его ждала видная карьера на административном поприще.

Несправедливость, которую Яковкин проявил по отношению к Григорию Ивановичу, произвела на Лобачевского сильное впечатление. Он проникся чувством острой неприязни и к директору и к его соглядатаю Петру Кондыреву. Почему судьба людей, по-настоящему преданных науке, рожденных для нее, зависит вот от таких изворотливых, злых, как Яковкин? Почему бы действительному статскому советнику и кавалеру Степану Яковлевичу Румовскому не проявить столь же чуткое внимание к судьбе Карташевского, какое в свое время проявил к сыну бедного священника великий Ломоносов?

Избавившись от «турка» (так Яковкин называл Карташевского, прадед которого в самом деле был турок), Илья Федорович облегченно вздохнул и стал ждать приезда из-за границы немецких профессоров. А они все не приезжали.

Учиться было не у кого.

«ЯВИЛ ПРИЗНАКИ БЕЗБОЖИЯ…»

«1807-го года генваря 9-го дня в собрании Казанской гимназии рассматриваем был список учеников гимназии, которые испытываемы были в собрании совета 22-го прошедшего декабря и удостоены к слушанию профессорских и адъюнктских лекций; они суть следующие: Николай Лобачевский…»

Николай Лобачевский — студент университета! Полтора месяца назад он отпраздновал свое четырнадцатилетие. Это высокий, худощавый юноша в мундире, при шпаге. Шпагой он владеет искусно. Он похож на молодого голенастого петуха. Задирист, самолюбив. В университете математику преподают студенты Граер и Александр Княжевич, брат исключенного из гимназии Дмитрия Княжевича. Оба они в математике намного слабее Николая Лобачевского. В математике Лобачевскому равных нет. Он уже проштудировал целую кипу серьезных математических мемуаров на латинском, немецком, французском. Безу, Лакруа, «Математические начала натуральной философии» Ньютона, труды Гурьева, переводы с греческого «Эвклидовых стихий» Суворова и Никитина, «Геометрию» академика Фусса… Посещать уроки математики бессмысленно. В свободные часы он уходит в Неяловскую рощу и там, в одиночестве, предается размышлениям. Он по-прежнему сочиняет стихи, и на это уходит большая часть времени. Теперь он подражает Лукрецию Кару. «И неизбежно признать, что никем ощущаться не может время само по себе вне движения тел и покоя».

Державин после бесед о поэтике с Григорием Ивановичем кажется напыщенным, ходульным. Почитывает Лобачевский басни Лафонтена. «Дон-Кихот» Сервантеса едва не свел его с ума. Он все время находится под впечатлением этой книги. Он любит думать о великих людях. Декарт, Коперник, Паскаль, Виет, Ферма, изобретатель логарифмов Джон Непер, Кеплер, Гаспар Монж — отец новой геометрической науки — начертательной геометрии, доживающий свой век во Франции, Лежандр, Гаусс кажутся ему членами одной семьи, к которой как-то принадлежит и он, Лобачевский.

Нужно посвятить себя математическим наукам и, подобно Ньютону, остаться навсегда холостяком…

Это были мечты о славе математика. Но мечтам не всегда суждено осуществляться. Иногда в тихий, устроенный быт врываются трагичные события и переворачивают все.

19 июля 1807 года, купаясь в реке Казанке, утонул Александр, старший брат Николая Лобачевского. Ни профессор судебной медицины Иван Осипович Браун, ни известный на всю Россию прибывший из Петербурга в Казань врач Карл Федорович Фукс не смогли вернуть Александру жизнь. Николай горячо любил брата и в день похорон едва не лишился рассудка. Его уложили в больницу. Он не мог примириться с потерей, считал, что Фукс и Браун не проявили должного старания, Александра еще можно было бы спасти. Эта навязчивая мысль лишила его душевного равновесия.