Изменить стиль страницы

…Коткин ждал, когда муж Проскуриной повторит вопрос о его работе, но разговор уже необратимо ушел в сторону. И Коткин не утерпел, сказал, откашлявшись:

– Мы сегодня одну работу закончили.

И все удивились, что он, оказывается, в комнате.

– Любопытно, – хмыкнул муж Проскуриной.

Тогда Коткин проклял себя и замолчал, и никто не предложил ему продолжать. Тут позвонили в дверь, пришла Настя со своим приятелем, потому что им некуда было деться, и Коткину пришлось снова ставить кофе. Гости разбили любимую чашку Зины, она огорчилась, но не подала виду, а Коткин расстроился, потому что вина за разбитую чашку будет возложена на него. Потом позвонил Верховский, хотя Зина просила, чтобы телефон не занимали рабочими разговорами, если дома гости. Но Коткин не повесил трубку, а говорил минут пять, потому что речь шла о конференции, на которую Верховскому завтра ехать. В Баку приедут Полачек, Браун и Леви, и Коткин объяснял, что он бы тоже поехал туда, но нельзя оставить Зину, она нуждается в заботе и хорошем питании, да и с деньгами опять плохо. Верховский твердил, что, если доклад будет делать не сам Коткин, это верх неприличия, но Коткин повесил трубку и принялся мыть посуду. Проскурина пришла на кухню и закурила, прислонившись к стене.

– Все суетишься? – спросила она.

– Не понял, – сказал Коткин. – Я вообще стараюсь не суетиться.

– Я в переносном смысле. Надо было меня слушаться. Бежал бы ты от нее. Был бы уже доктором наук и жил в свое удовольствие. Мы всегда хохотали: Зинка, тупая сила, дура, темнота, непонятно, как с курса на курс переползала, а какая хватка! Какая хватка!

Коткин расставлял чашки на подносе, сыпал печенье в зеленую салатницу. Он думал, что надо ночью еще раз пробежать английский текст доклада Верховского.

– Так и будешь до пенсии бегать по лекциям, писать рецензии и давать уроки, чтобы она могла купить себе еще одни сапоги?

– Борис, – Зина стояла в дверях, голос у нее отчего-то охрип, и смотрела она не на Коткина, а на Проскурину, – мы умираем от жажды. Ты меня заставляешь подниматься, хоть знаешь, что мне нельзя.

– Да, – засуетился Коткин. Он понял, что не стоило брать Глаз домой.

– А от тебя, Лариса, я этого не ожидала, – сказала Зина.

– Ожидала, – возразила Проскурина. – Чего я сказала новенького?

Вечер кончился неудачно, все быстро ушли. Коткин отпаивал Зину корвалолом, а она отворачивалась и отталкивала рюмку, лекарство капало на пол, и Зина жаловалась, что Коткин загубил ее жизнь, разбил любимую чашку, поссорил с подругой. Слова ее были несправедливы и неумны. Коткин устал, и в нем накапливалось странное, тяжелое раздражение, которое жило в нем давно, которое он всегда подавлял в себе, потому что оно было направлено против Зины. Ему пора было повиниться во всем, но он не стал этого делать, чем еще больше разгневал Зину. Хотелось спать, но надо было убраться, а потом набросать статью для «Вестника»: он обещал Чельцову, а завтра последний срок.

– Зиночка, – сказал Коткин, внося в комнату портфель, – я думаю, тебе будет интересно поглядеть на одну штуку, которую мы сделали. Кажется, мы добились…

– Помолчи. Я уже все это слышала.

И все-таки Коткин достал Глаз и показал ей. Глаз был мало похож на настоящий, скорее напоминал небольшую непрозрачную черную рюмку. Плоским основанием ножки он мог крепиться ко лбу, а в самой рюмке, заполняя ее, помещался приемник, и выпуклая поверхность искусственного зрачка казалась глубокой и бездонной. Когда Глаз включался, в глубине загорался холодный бесцветный огонек.

– Убери эту гадость, – приказала Зина. – На паука похоже.

А Коткину Глаз казался красивым.

– Зина, – сказал Коткин. – Мы четыре года бились, и вот он работает.

Зина тяжело вздохнула, у нее не осталось сил спорить, и она отвернулась к стене. А Коткин все не раскаивался. Он собрал поднос и понес его на кухню.

– Погаси свет, – сказала Зина слабым голосом. – Неужели ты не видишь, как мне паршиво?

Спать, к счастью, расхотелось. Он выключил верхний свет, забрал свои бумажки со столика и устроился на кухне. Он сидел так, чтобы можно было, обернувшись, увидеть Зину: диван, освещенный настенным бра, похожим на маленький квадратный уличный фонарь, вписывался в прямоугольник двери.

«Ну что ж, поработаем, – сказал себе Коткин, – ничего страшного не случилось». Он начал писать и понемногу втянулся в работу, потому что давно уже привык работать в неудобное для других время, в неудобных местах, потому что работать надо было всегда, а никому не было дела до того, как Коткин это делает.

Чтобы Глаз не мешал, Коткин закинул его за спину, а потом включил его, потому что таким образом можно смотреть на Зину и, если ей будет нужно, подойти.

С Глазом на спине работать было трудно. Трудно смотреть на лист бумаги, на свою руку и в то же время видеть дверь в комнату, диван, лампу, похожую на уличный фонарь, и круглую спину Зины. Он видел каждый волос на ее голове, видел облезший лак на ногтях закинутой на затылок руки.

Коткин полагал, что Зина переживает ссору с Проскуриной. На самом же деле Зина уже забыла о Проскуриной, потому что умела пропускать мимо ушей неприятные слова. Все эти десять лет она пробыла в глубокой уверенности, что облагодетельствовала Коткина и потому душевно его превосходит. И вот, разглядывая потертый узор спинки дивана, Зина вдруг почувствовала в себе силу прекратить это прозябание с ничтожеством, поняла, что, если сегодня она прикажет ему выматываться окончательно и всерьез, перед ней откроется яркая, интересная жизнь. Жизнь, начать которую мешает Коткин. Она повернула голову и увидела в проем двери сгорбленную спину мужа. Он, как всегда, писал свои бездарные штучки, и на спине его поблескивал глупый приборчик, которым он пытался хвастать, заставив ее краснеть перед гостями. «Господи, – подумала она, глядя на эту жалкую спину, – ради кого я угробила десять лет!»

Это было неправдой, потому что решение отделаться от Коткина она принимала уже много раз, но когда вспышка гнева проходила, она начинала рассуждать здраво и откладывала разрыв на более удобное время.

Глаз уловил ее движение, увидел, как она повернула голову. Коткин зажмурился, а рука привычно потянулась к пузырьку с корвалолом.

Он не подумал о том, что Глаз – чужой. Что он видит лучше, чем его глаза, привыкшие ко всему и примирившиеся со всем. Он смотрел на Зину так, словно это был не он, а другой человек, увидевший ее впервые, четко, до мельчайших деталей. Круглолицая, голубоглазая женщина, сжав красивые губы, устало смотрела на затылок Коткина, и Глаз тут же сообщил мозгу, что этой женщине смертельно надоел этот затылок, что ей надоело презирать Коткина – всего, до подошв на ботинках, презирать его вечную покорность и неумение одеваться, что она устала стесняться его перед своими друзьями, устала ждать чего-то и что ей страшно подумать о том, что этому прозябанию и конца не видно.

Коткин даже испугался того, что увидел. Он не был готов к этому. Он выключил Глаз и обернулся к Зине. Она смотрела на него с вызовом, словно бросилась в воду и теперь придется плыть до того берега.

– Ты что? – спросила она.

– Зина…

– Тридцать три года Зина. Оставь меня в покое! Убирайся куда угодно. В общежитие. К своему Верховскому. Куда-нибудь, только оставь меня в покое…

Это уже было. Год назад, полгода назад. И всегда Коткин жалел Зину и корил себя за то, что мало о ней заботился. Но тогда не было Глаза.

– Хорошо, – ответил Коткин так же, как отвечал на эти слова год и полгода назад. – Хорошо. Конечно, я уйду.

Он снял Глаз, отцепил присоски и осторожно спрятал его в портфель.

– Ничего твоего в этом доме нет, – сказала Зина.

– Нет, – как всегда, согласился Коткин.

Он разложил на кухне свою раскладушку. Он нередко спал в кухне на раскладушке, а Зина, разочарованная легкой победой, достала из шкафа одеяло и заснула на диване сразу, словно провалилась.

И Коткин вдруг понял, что он ни в чем не виноват перед Зиной. Это было удивительное чувство – не быть виноватым. И когда он проснулся утром, рано, часов в семь, ему показалось, что он спал всего несколько минут, и те мысли, с которыми он засыпал, сохранились, и он мог продолжить их с той точки, в которой его застал сон.