Изменить стиль страницы

Ответа не последовало.

– А говорит это о том, что мотор мы изобрели никуда не годный. Потенциально – это замечательная машина. На практике довести его до рабочего состояния невозможно. И чтобы не было случайностей, об этом позаботился весь наш институт. Я не шучу: мотор запустить нельзя, хотя он и лучший из существующих сегодня лодочных подвесных моторов.

– Теперь я ничего не понимаю, – сознался Туманян.

– А мы понимаем. Мы понимаем, что среди тысяч людей, большая часть которых любит технику и обладает смелостью, чтобы купить совершенно незнакомую марку мотора, нашлись три человека, которые настолько нелогично устроены и упорны, что не согласились с логикой и привели моторы в отличное состояние.

– Так зачем? – решился спросить Коля.

– Я отвечу. Только сначала объясню, почему мы выбрали для нашего эксперимента именно лодочный мотор. Могли бы сделать автомобильный. Но ведь если бы мы снабдили такими уродцами, скажем, партию «Запорожцев», их владельцы отправились бы в мастерские, а оттуда моторы тут же вернулись бы к нам. Владельцы лодочных моторов занимаются своим делом вдали от городов, в свободное время, в одиночестве. Они знают, что их моторы капризны и требуют личного, гуманного отношения. Водники привыкли полагаться на себя, потому что, если мотор заглохнет в десяти километрах от населенного пункта, мало шансов, что мимо проедет добрый умелец и все за них сделает. Именно поэтому лодочный мотор – идеальный полигон для отыскания и испытания технических талантов. Наш эксперимент удался. Он стоил государству очень дорого, но надеюсь, что вы окупите наши расходы.

– А я думал, вас судить будут, – сказал Туманян.

– Так что же дальше? – спросил Коля.

– Дальше что? С Туманяном и Песковским, – академик кивнул в сторону пожилого франта, – все ясно. С сегодняшнего дня они зачисляются в наш институт. Мы начинаем работать над новым универсальным двигателем, который, к сожалению, изобрести невозможно. Все вы прошли испытание на моторе «Бурун» и выдержали его.

– Но как же… – начал Туманян.

– Все согласовано, – ответил академик. – Даже ваша жена согласна. Что касается Песковского…

– А что обо мне говорить, – улыбнулся пожилой франт. – Я всю жизнь мечтал заняться невозможным делом.

– Труднее всего с Колей Широниным, – сказал солидный толстяк, который оказался заместителем академика по хозяйственной части. – У него впереди десятый класс.

– А он не виноват, что моложе всех нас, – запротестовал профессор Столяров. – Он будет учиться и работать. Ведь Широнины упрямые.

Коля догадался, что Столяров ездил в Городище и услышал эти слова от бабушки.

– Уж наверно, это будет не труднее, чем чинить «Бурун», – сказал Коля.

– Гарантирую, что труднее, – ответил академик.

Глаз

1

Когда Борис Коткин оканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружил, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путинки, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору.

Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путинки – его мать ослепла, жила одна, ей было трудно, и нужно было помочь.

У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в путинковской школе, потом вышла на пенсию. Кроме Бориса, родных у нее не было.

Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни, и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов.

Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями.

А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путинки, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери тоже приходилось иногда разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты. «Мне надо увидеть выражение глаз человека, – говорила она. – Голосом человек может обмануть. Даже не желая того».

Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то давно сказанную им фразу: «Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение». Мать считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. «А помнишь, – говорила она, – ты еще в седьмом классе обещал мне…»

В феврале, когда Коткин был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны.

Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату.

– Сделаем все возможное, – говорил он. – Все от нас зависящее.

Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было.

Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен: очень смешно. У Зины было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она единственная на факультете не рассталась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво.

Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо него, посмотришься случайно и увидишь, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уж маленького человека.

– Простите, – сказал Борис. – Разрешите, я выйду.

– Куда же вы? – спросила Зина. – Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки.

Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами.

Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки. Ботинки за день запылились, и правый треснул у самого ранта.

– Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это?