Старик бросил на меня холодный взгляд.

- А я непоколебим! - сказал он. - Я появляюсь как возмездие, как укор совести… Ну, оставим мои догадки. Прихожу.

- Графиня еще не вставала, - заявляет мне горничная.

- Когда ее можно видеть?

- Не раньше двенадцати.

- Что ж, графиня больна?

- Нет, сударь, она вернулась с бала в три часа утра.

- Моя фамилия Гобсек. Доложите, что приходил Гобсек. Я еще раз зайду в полдень.

И я спустился по лестнице к выходу, наследив грязными подошвами на ковре, устилавшем мраморные ступени. Я люблю пачкать грязными башмаками ковры у богатых людей, - не из мелкого самолюбия, а чтобы дать почувствовать когтистую лапу Неотвратимости. Прихожу на улицу Монмартр, в неказистый дом, отворяю ветхую калитку в воротах, вижу двор - настоящий колодец, куда никогда не заглядывает солнце. В каморке привратницы темно, стекло в окне грязное, как измызганный, засаленный рукав теплого халата, да еще все в трещинах.

- Здесь живет мадмуазель Фанни Мальво?

- Живет, только ее сейчас нет дома. Но если вы насчет векселя, то она оставила для вас деньги.

- Я зайду попозже, - сказал я.

Деньги оставлены у привратницы - прекрасно, но мне любопытно посмотреть на самое должницу. Мне почему-то казалось, что это хорошенькая вертихвостка. Ну вот. Утро я провел на бульваре, рассматривал гравюры в окнах магазинов. Но ровно в полдень я уже проходил по гостиной, смежной со спальней графини.

- Барыня только что позвонила, - заявила мне горничная. - Не думаю, чтобы она сейчас приняла вас.

- Я подожду, - ответил я и уселся в кресло.

Открываются жалюзи, прибегает горничная.

- Пожалуйте, сударь.

По сладкому голоску горничной я понял, что хозяйке заплатить нечем. Зато какую же я красавицу тут увидел! В спешке она только накинула на обнаженные плечи кашемировую шаль и куталась в нее так искусно, что под этим покровом вырисовывалась вся ее статная фигура. На ней был лишь пеньюар, отделанный белоснежным рюшем, - значит, не меньше двух тысяч франков в год уходило на прачку, мастерицу по стирке тонкого белья. Голова ее была небрежно повязана, как у креолки, пестрым шелковым платком, а из-под него выбивались крупные черные локоны. Раскрытая постель была смята, и беспорядок ее говорил о тревожном сне. Художник дорого бы дал, чтобы побыть хоть несколько минут в спальне моей должницы в это утро. Складки занавесей у кровати дышали сладострастной негой, сбитая простыня на голубом шелковом пуховике, смятая подушка, резко белевшая на этом лазурном фоне кружевными своими оборками, казалось, еще сохраняли неясный отпечаток дивных форм, дразнивший воображение. На медвежьей шкуре, разостланной у бронзовых львов, поддерживающих кровать красного дерева, блестел атлас белых туфелек, небрежно сброшенных усталой женщиной по возвращении с бала. Со спинки стула свешивалось измятое платье, рукавами касаясь ковра. Вокруг ножки кресла обвились прозрачные чулки, которые унесло бы дуновением ветерка. По диванчику протянулись белые шелковые подвязки. На камине переливались блестки полураскрытого дорогого веера. Ящики комода остались не задвинутыми. По всей комнате раскиданы были цветы, бриллианты, перчатки, букет, пояс и прочие принадлежности бального наряда. Пахло какими-то тонкими духами. Во всем была красота, лишенная гармонии, роскошь и беспорядок. И уже нищета, грозившая этой женщине или ее возлюбленному, притаившаяся за всей этой роскошью, поднимала голову и казала им свои острые зубы. Утомленное лицо графини было подстать всей ее опочивальне, усеянной приметами минувшего празднества.

Разбросанные повсюду безделки вызвали во мне чувство жалости: еще вчера все они были ее убором, и кто-нибудь восторгался ими. И все они сливались в образ любви, отравленной угрызениями совести, в образ рассеянной жизни, роскоши, шумной суеты и выдавали танталовы усилия поймать ускользающие наслаждения. Красные пятна, проступившие на щеках этой молодой женщины, свидетельствовали лишь о нежности ее кожи, но лицо ее как будто припухло, темные тени под глазами, казалось, обозначались резче обычного. И все же природная энергия била в ней ключом, а все эти признаки безрассудной жизни не портили ее красоты. Глаза ее сверкали, она была великолепна: она напоминала одну из прекрасных Иродиад кисти Леонардо да Винчи (я ведь когда-то перепродавал картины старых мастеров), от нее веяло жизнью и силой. Ничего не было хилого, жалкого ни в линиях ее стана, ни в ее чертах; она несомненно должна была внушать любовь, но сама, казалось мне, была сильнее любви. Словом, эта женщина понравилась мне. Давно мое сердце так не билось. Ну, значит, я уже получил плату. Я сам отдал бы тысячу франков за то, чтобы вновь изведать ощущения, напоминающие мне дни молодости.

- Сударь, - сказала она, предложив мне сесть, - не будете ли вы так любезны немного отсрочить платеж?

- До полудня следующего дня, графиня, - сказал я, складывая вексель, который предъявил ей. - До этого срока я не имею права опротестовать ваш вексель.

А мысленно я говорил ей: “Плати за всю эту роскошь, плати за свой титул, плати за свое счастье, за все исключительные преимущества, которыми ты пользуешься. Для охраны своего добра богачи изобрели трибуналы, судей, гильотину, к которой, как мотыльки на гибельный огонь, сами устремляются глупцы. Но для вас, для людей, которые спят на шелку и шелком укрываются, существует кое-что иное: укоры совести, скрежет зубовный, скрываемый улыбкой, химеры с львиной пастью, вонзающие свои клыки вам в сердце”.

- Опротестовать вексель? Неужели вы решитесь? - воскликнула она, вперив в меня взгляд. - Неужели вы так мало уважаете меня?

- Если бы сам король был мне должен, графиня, и не уплатил бы в срок, я бы подал на него в суд еще скорее, чем на всякого другого должника.

В эту минуту кто-то тихо постучался в дверь.

- Меня нет дома! - властно крикнула графиня.

- Анастази, это я. Мне нужно поговорить с вами.

- Попозже, дорогой, - ответила она уже менее резким тоном, но все же отнюдь не ласково.

- Что за шутки! Ведь вы с кем-то разговариваете, - отозвался голос, и в комнату вошел мужчина - несомненно, сам граф.

Графиня на меня взглянула, я понял ее, - она стала моей рабой. Было время, юноша, когда я по глупости иной раз не опротестовывал векселей. В 1763 году в Пондишери я пощадил одну женщину, и что же! Здорово она меня общипала! Поделом мне, - зачем я ей доверился?

- Что вам угодно, сударь? - спросил меня граф.

И тут я вдруг заметил, что его жена вся дрожит мелкой дрожью, и белая атласная шея пошла у нее пупырышками, - как говорится, покрылась гусиной кожей. А я смеялся в душе, но ни один мускул на лице у меня не шевельнулся.

- Это один из моих поставщиков, - сказала графиня.

Граф повернулся ко мне спиной, а я вытащил из кармана угол сложенного векселя. Увидев этот беспощадный жест, молодая женщина подошла ко мне и подала мне бриллиант.

- Возьмите, - сказала она. - И скорее уходите.

В обмен на бриллиант я отдал вексель и, поклонившись, вышел. На мой взгляд бриллиант стоил верных тысячу двести франков. На графском дворе я увидел толпу всякой челяди, - лакеи чистили щетками свои ливрейные фраки, наводили глянец на сапоги, конюхи мыли роскошные экипажи. Вот что гонит ко мне знатных господ. Вот что заставляет их пристойным образом красть миллионы, продавать свою родину. Чтобы не запачкать лакированных сапожек, расхаживая пешком, важный барин и всякий, кто силится подражать ему, готовы с головой окунуться в грязь. Как раз тут ворота распахнулись и въехал в кабриолете тот самый молодой щеголь, который учел у меня вексель графини.

- Сударь, - сказал я, когда он выскочил из кабриолета, - вот двести франков, передайте их, пожалуйста, графине и скажите ей, что заклад, который она мне дала, я немного придержу и недельку он будет в ее распоряжении.

Щеголь взял двести франков, и по губам его скользнула насмешливая улыбка, говорившая: “Ага, заплатила! Ну, что ж, отлично!”