что организованного, хотя бы и тайного, общества в этом случае никогда не

было), не внесены были следственной комиссиею в группу осуждаемых еще двое

только потому, что они окончили свою жизнь как раз в то время, когда

следственная комиссия только что приступала к своим занятиям. Это были: Валериан Николаевич Майков, принимавший самое деятельное и талантливое

участие в издаваемом кружком Петрашевского словаре Кириллова и умерший

летом 1847 года от удара в купальне, и Виссарион Григорьевич Белинский

(скончавшийся весною 1848 г.), пользовавшийся высоким уважением во всех

кружках сороковых годов (где не пропущенные цензурою его сочинения читались

с такой жадностью, что член одного из кружков был даже присужден к смертной

казни за распространение письма Белинского к Гоголю {25}). Остальные же

посетители кружка ускользнули от внимания следствия только потому, что не

произносили никаких речей на собраниях, а в свои научные статьи и

литературные произведения не вводили ничего слишком тенденциозного или

антицензурного, кроме, может быть, Михаила Евграфовича Салтыкова, который, к своему счастию, попал под цензурно-административные преследования ранее

начала арестов и был сослан административным порядком в Вятку ранней весною

1848 года {26}.

Уже в конце апреля 1849 года быстро разнесся между нами слух об аресте

Петрашевского и многих лиц, его посещавших, об обыске их квартир, об

обвинении их в государственном преступлении. Мы в особенности были

огорчены арестом Спешнева, Достоевского, Плещеева и Кашкина, так же как и

некоторых лиц, впоследствии освобожденных, как, например, Беклемишева <...>, а также Владимира Милютина, при обыске квартиры которого была взята

секретная записка, представлявшая отчет министру государственных имуществ, графу Киселеву, А. П. Заблоцкого-Десятовского по секретной командировке для

исследования отношений помещиков к крепостным в разных частях России.

Записка эта была первым весьма смелым обвинительным актом против

крепостного права в России, и чтение ее произвело сильное впечатление в

кружках, стремившихся к освобождению крестьян. Из Милютиных только один

Владимир часто посещал кружок Петрашевского. Братья его, будучи родными

племянниками графа Киселева, очень опасались, чтобы нахождение в кружке

Петрашевского записки Заблоцкого не послужило к аресту многих лиц, тем более

что записка эта не была известна императору Николаю I, которому Киселев не

решился представить ее, так как заметил в государе с 1848 года сильное

охлаждение стремлений освободить крестьян из крепостной зависимости. На

семейном совете Милютиных решено было постараться получить как-нибудь

записку обратно, для того чтобы она не попала в руки следственной комиссии.

Поручение это было возложено на самого осторожного и осмотрительного из

семейства, Дмитрия Алексеевича (впоследствии графа и фельдмаршала).

Милютин, бывший тогда полковником Главного штаба, отправился к очень

уважавшему графа Киселева князю Александру Федоровичу Голицыну, бывшему

142

статс-секретарем комиссии принятия прошений и назначенному самим государем

членом следственной комиссии. К счастью, князь Александр Федорович был

страстный любитель редких манускриптов. На предложенный Д. А. Милютиным

в самой деликатной форме вопрос о том, не встретился ли князю в делах

следственной комиссии манускрипт записки Заблоцкого о положении в разных

губерниях России крепостных крестьян, кн. А. Ф. Голицын не ответил ни слова, но пригласил Милютина в свою спальню и, открыв потайной шкаф, показал ему

лежавший в одном из ящиков шкафа манускрипт со словами: "Читал я один. Пока

я жив - никуда отсюда не выйдет". <...>

Через месяц (в декабре 1849 г.) потрясающее впечатление произвел на

меня суровый приговор, постигший всех лиц, окончательно осужденных судною

комиссией. Все они одинаково были приговорены к смертной казни и выведены

22 декабря 1849 года {27} на эшафот, устроенный на Семеновском плацу. <...> Передо мною, естественно, возник вопрос: в чем же, собственно, состояло

преступление самых крайних из людей сороковых годов, принадлежавших к

посещаемым нами кружкам, и в чем состояло их различие от всех остальных, не

судившихся и не осужденных?

Живо вспоминаю, с каким наслаждением стремились мы к облегченному

нам основательным знанием европейских языков чтению произведений

иностранной литературы, как строго научной, философской, исторической, экономической и юридической, так и беллетристической и публицистической, конечно в оригинале и притом безо всяких до абсурда нелепых цензурных

помарок и вырезок, и в особенности тех серьезных научных сочинений, которые

без достаточных оснований совсем не пропускались цензурою. Не изгладится из

моей памяти, как отрадно было самым талантливым писателям из нашей среды

выливать перед нами всю свою душу, читая нам как свои произведения, так и

произведения самых любимых нами других современных писателей не в том

виде, как они выходили обезображенными из рук тогдашней цензуры, а в том

виде,

Как песнь зарождает души глубина.

Как охотно и страстно говорили многие из нас о своих стремлениях к

свободе печатного слова и к такому идеальному правосудию, которое превратило

бы Россию из полицейского государства в правовое! И, прислушиваясь к таким

свободным речам, мы радовались тому, что "по воздуху вихрь свободно шумит", не сознавая, "откуда и куда он летит". Конечно, были в произносимых перед нами

речах и увлечения, при которых случалось, что и "минута была нашим

повелителем". Но все-таки, чувствуя, что самое великое для России может

произойти от освобождения крестьян, мы желали достичь его не путем

революции, а "по манию царя".

Таково было общее настроение людей сороковых годов, сходившихся в то

время в либеральных кружках Петрашевского и других. Присужденные к

смертной казни мало чем отличались по своему направлению и стремлениям от

других. Только на одного Петрашевского можно было указать как на несколько

143

сумасбродного агитатора, старавшегося при всех возможных случаях возбуждать

знакомых и незнакомых с ним лиц против правительства. Все же остальные, сходившиеся у него и между собою, не составляли никакого тайного общества и

не только не совершали, но и не замышляли никаких преступных действий, да и

не преследовали никаких определенных противогосударственных целей, не

занимались никакой преступной пропагандою и даже далеко не сходились между

собою в своих идеалах, как показали впоследствии отношения заключенных в

одной и той же арестантской роте Достоевского и Дурова.

Единственное, что могло бы служить судебным обвинением, если бы было

осуществлено, было намерение издавать за границей журнал на русском языке без

цензурных стеснений и без забот об его распространении в России, куда он

неминуемо проник бы сам собою. Но и к осуществлению этого предположения не

было приступлено, и оно осталось даже совершенно неизвестным следственной

комиссии. Затем единственным обвинением оставалось только свободное

обращение в кружке Петрашевского запрещенных книг и некоторая

формальность, введенная в беседы только в последние годы на вечерах

Петрашевского, а именно - избрание при рассуждениях о каких бы то ни было

предметах председателя, который с колокольчиком в руках давал голос

желающим говорить. Потрясающее на меня впечатление произвело присуждение

к смертной казни целой группы лиц, вырванных почти случайно из кружка, в