на Фонтанке, у Г. И. Успенского, и меня обещали ждать до одиннадцати.

Вечер был чудный, теплый и ясный, небо безоблачное, и я была вне себя

от восторга и благодарности, но затем - уже не знаю, как это вышло - после

взаимно приятных, дружеских слов разговор наш принял вдруг характер какой-то

100

словесной дуэли. Вероятно, я отозвалась с сочувственным увлечением о

"Дневнике" Достоевского, а Демерт почему-то принял это за личное оскорбление

не только себе, но и тому журналу, в котором писал в составе его постоянных и

непостоянных сотрудников. Мое сочувствие известным идеям и настроениям

Достоевского принято было Демертом как измена с моей стороны их взглядам и

их направлению. Такое уж было время тогда! Все делились на овец и козлов, все

казались взаимно "опасными", "подозрительными"... А с моей стороны

подозрительным являлось одно уже то, что я читала - хотя бы только в корректуре

- журнал не их направления... Сначала я пробовала отшучиваться, смеяться. Но

что дальше, то было хуже. Демерт начинал уже мрачно смотреть исподлобья

куда-то в пространство и говорить мне ядовитые колкости...

- Да ведь это, собственно, что же? - угрюмым басом говорил он, одной

рукой теребя свою бороду, а другой тыча в мою корректуру. - Ведь это для вас тут

может казаться какой-то диковиной, что он тут пишет... А для меня тут

решительно ничего нового нет. На таких Федюш из Тетюш я на моем веку, слава

богу, предостаточно нагляделся... Да, я думаю, в Чухломе, в любом медвежьем

углу, такие Федюши и по сию пору не вывелись. Крестами побрякивают, на

церкви молятся, лбом оземь стукают, бормочут: "Исусе, Исусе!" Известно, что

бабы, а преимущественно старые девки, куда как любят таких. Вдогонку, видал я, за ними бегают... "Христосик! Юродивый! На копеечку! На копеечку!.."

Он представлял это в лицах и говорил уже не басом, а истерическим

бабьим визгом. Я пыталась остановить его:

- О чем это вы, Николай Александрович? Я - о статьях Достоевского, а вы

о каких-то юродивых! Что же это за разговор в самом деле!..

- Да и я ведь о том же! И я о статьях Достоевского!.. - Он захохотал.

Меня это возмутило. Только тут я впервые почувствовала "тиски"

направления; только тут вполне поняла, почему Достоевский язвительно кривит

губы, когда произносит слова: "они", "либералы"...

- Ах, так, по-вашему, он - юродивый! - говорила я. - Ну, а по-моему, это

глубочайший талант! Все тут у него сущая правда. И как горячо!.. И вы не хотите

этого признать только потому, что это не в вашем журнале!..

- Да уж чего горячее Аскоченского! - не слушая меня, говорил в то же

время Демерт. - Прямо в белой горячке из сумасшедшего дома! А ведь говорят, будто тоже "талант"!..

Неизвестно, чем бы кончился тогда этот нелепый диалог, но в эту минуту

мне подали новую корректуру, и Демерт ушел, чтобы не мешать.

Когда он распахнул дверь в контору, я на минуту остолбенела: в конторе,

подле самых дверей, сидел только один Достоевский.

Крейтенберг с своими гостями удалился куда-то в другое место, в

комнаты Траншеля. Федор Михайлович сидел, наклонившись к столу, и

перелистывал какую-то рукопись. На конторке лежал его мягкий кожаный

портсигар и листки почтовой бумаги с начатой статьей. Очевидно, он давно уже

был тут и сидел подле нас. "И непременно все слышал!" - с волнением думала я.

Но когда я подошла к нему, он поздоровался со мной, как всегда, и я

узнала, что он сейчас вернулся из Старой Руссы. Он заметно отдохнул и

101

поправился. Лицо у него в тот вечер было такое кроткое, ясное и спокойное, какого я еще никогда у него не видала. "Ничего не слыхал!" - говорила я себе с

облегчением.

- Куда же это вы так спешите? - остановил он меня, когда, окончив работу, я взялась за шляпу. - Ведь еще рано, десяти еще нет. Посидите со мной, пока нет

корректуры.

Как ни прельщала меня прогулка по взморью, сознание, что Федор

Михайлович желает моего общества, было слишком могущественно. Я послушно

села опять на прежнее место к окну, впервые не чувствуя ни робости, ни

смущенья в его присутствии.

Он пересел поближе ко мне, за конторку, и несколько минут молча курил

и, казалось, о чем-то думал.

У меня опять тревожно забилось сердце при мысли, что он слышал мой

разговор с Демертом. "Хорошо, если слышал мою защиту, - думала я, - а если он

слышал одну только брань?!"

- Ну, куда же вы теперь? - заговорил Федор Михайлович. - День работали,

а вечером... Что вы делаете по вечерам?

- Живу!..

- А что значит, по-вашему, это "живу"? Есть у вас какие-нибудь

определенные идеи? Есть у вас какой-нибудь идеал или цель жизни? Или так и

живете - "без тоски, без думы роковой"? {22}

- Нет, и с думой, и с тоской, и с идеалом - живу! - с увлечением

проговорила я, разгоряченная моим спором.

- И с идеалом? - оживленно переспросил Федор Михайлович. - С каким

же, например, идеалом? Ну, расскажите же мне!

И потому ли, что я все еще была под впечатлением "идейного" спора с

Демертом и на душе у меня накипело, или голос его, тихий и ласковый,

подействовал на меня, - я, не смущаясь, ответила ему горячим и смелым

признанием. Я говорила ему о моих мечтах и надеждах, об усилиях создать

самостоятельно любимую деятельность, добиться заветной цели, - и о том, что

женщине это особенно трудно...

И вероятно, он поверил моим словам, потому что слушал все время не

прерывая и в свою очередь поразил меня нежданным признанием:

- А знаете, какой я вам сейчас скажу комплимент? Уж наверное вы такого

ни от кого не слыхали. - И, помолчав, он прибавил: - Вы мне чрезвычайно

напоминаете мою первую жену. Я ведь женат вторично, и от второй жены у меня

уже двое детей. А впервые я женился еще в Сибири. И первая жена - вы и лицом и

фигурой удивительно на нее похожи, - она, бедная, умерла от чахотки.

(Об этом сходстве он уже говорил при мне как-то Страхову: "Не правда

ли, она ужасно похожа на Марью Дмитриевну?" Я не поняла тогда, кто это Марья

Дмитриевна, но и Страхов тогда подтвердил: "Да, пожалуй... несколько

напоминает".)

- Комплимент вам тут, конечно, не потому, что это была жена моя, -

продолжал Федор Михайлович, - что же это за комплимент! - а потому, что была

это женщина души самой возвышенной и восторженной. Сгорала, можно сказать, 102

в огне этой восторженности, в стремлении к идеалу. Идеалистка была в полном

смысле слова - да! - и чиста, и наивна притом была совсем как ребенок. Хотя, когда я женился на ней, у нее был уже сын. Я женился уже на вдове. Ну, что же, довольны вы моим комплиментом? - закончил он тоном шутки.

- Очень довольна, Федор Михайлович, только боюсь...

- Чего вы боитесь?

- Что вы во мне ошибаетесь, и я недостойна такого сравнения. Я не всегда

такая.

- А вы будьте всегда, - внушительно, строго сказал он. - Стремитесь всегда

к самому высшему идеалу! Разжигайте это стремление в себе, как костер! Чтобы

всегда пылал душевный огонь, никогда чтобы не погасал! Никогда!

- Ну, а вы мне все-таки не сказали, какой же у вас идеал? - снова начал он, помолчав. - Идея-то ваша какая?

- Идеал один... для того, кто знает Евангелие...

- А вы его знаете? - недоверчиво спросил он.

- В детстве я была очень религиозна и постоянно читала его.

- Но с тех пор, конечно, вы выросли, поумнели и, получив образование от

высших наук и искусств...

На углах его губ появилась знакомая мне "кривая" улыбка. Но в этот раз