Вот почему вся молодежь мечтала о подобной головокружительной славе. Но достичь ее казалось не легче, чем отыскать волшебное кольцо, дающее власть над духами. В Греции это было проще, а потому прозаичнее. Молодой человек, желавший научиться хорошо говорить, поступал в школу риторов, где изо дня в день писал сочинения о споре между Одиссеем и Аяксом или об Агамемноне, отдающем на заклание родную дочь. Но в Риме все было совершенно по-другому. Здесь не было риторических школ. Римляне испытывали к ним глубокое, почти гадливое презрение. Прежде всего их невыносимо раздражали риторические темы. «На такую надуманную, оторванную от жизни тему… сочиняются декламации, — с возмущением пишет Тацит. — …В школах ежедневно произносятся речи о наградах тираноубийцам… или о кровосмесительных связях матерей с сыновьями или о чем-нибудь в этом роде» (Тас. Dial., 35). Римлянам было душно в такой школе, а когда кто-то открыл ее, Красс, лучший оратор Рима, бывший тогда цензором, закрыл ее, назвав «школой бесстыдства» (Сiс. De or., III, 94).
Надо сознаться, что римляне презирали и самих риторов. Чтобы это стало понятнее, я напомню сцену из совсем другой эпохи. Пушкин в «Египетских ночах» рисует нам поэта Чарского. Это дворянин, русский барин, который даже стыдится своего имени «сочинитель». Вдруг приходит к нему какой-то оборванного вида иностранец, которого можно было принять «за шарлатана, торгующего эликсирами и мышьяком». И вот этот-то оборванец заявляет, что он тоже поэт, коллега Чарского, и просит его «помочь своему собрату» и ввести его в дома своих покровителей.
Чарский оскорблен до глубины души.
«— Вы ошибаетесь, Signor, — прервал его Чарский. — …Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа… У нас поэты не ходят пешком из дому в дом, выпрашивая себе вспоможения. Впрочем, вероятно, вам сказали в шутку, будто я великий стихотворец. Правда, я когда-то написал несколько плохих эпиграмм, но, слава Богу, с господами стихотворцами ничего общего не имею и иметь не хочу.
Бедный итальянец… поглядел вокруг себя. Картины, мраморные статуи, бронзы, дорогие игрушки, расставленные на готических этажерках, — поразили его. Он понял, что между надменным dandy, стоящим перед ним в хохлатой парчовой скуфейке, в золотистом китайском халате, опоясанном турецкой шалью, и им, бедным кочующим артистом в истертом галстуке и поношенном фраке, ничего не было общего».
Примерно так же выглядели греческие профессиональные риторы рядом с римскими ораторами. Эти греки напоминали дешевых торговцев знаниями. Они устраивали себе крикливую рекламу и зазывали клиентов, расхваливая свой товар, как купец на пороге своей лавочки (Cic. De or., II, 28). Они были льстивы и раболепны и искали влиятельных покровителей, подобно итальянцу-импровизатору. Римские ораторы не были профессионалами. То были римские аристократы, изящные и надменные. Их дома так же, как дом Чарского, были полны изысканных безделушек, статуй и бронзы. Они, как и русские поэты, не имели покровителей. Они сами покровительствовали царям и народам. Они поражали иноземцев гордым изяществом своих манер. Рассказывают, что когда один грек впервые увидал сенаторов, он воскликнул: «Это собрание царей!»
Естественно, их передергивало от сравнения с греческими собратьями. Когда молодые поклонники особенно пристали к одному знаменитому оратору, ему на минуту показалось, что они ставят его на одну доску с риторами. Кровь бросилась ему в лицо.
— Что это значит?! Вы хотите, чтобы я, как какой-нибудь грек, может быть, развитой, но досужий и болтливый, разглагольствовал бы перед вами на любую заданную тему, которую вы мне подкинете? Да разве я когда-нибудь, по-вашему, заботился или хотя бы думал о подобных пустяках? (Сiс. De or., I, 102).
Итак, римская молодежь училась не у риторов, но «в самой гуще борьбы, среди пыли, среди крика, в лагере, на поле битвы» (Сiс. De or., I, 157). Иными словами, школой им был Форум. И учились они сражаться «мечом, а не учебной палкой» (Тас. Dial., 34). Они сразу знакомились с реальными делами и не думали о тираноубийцах и кровосмесителях. И вместо комнатной подготовки перед ними сразу открывалось широкое поприще реальной жизни (Сiс. De or., I, 157). Учителем своим юноша выбирал самого знаменитого оратора. Иногда он даже поселялся в его доме. Он неотступно следовал за своим кумиром, присутствовал при всех его выступлениях в суде, в народном собрании, жадно ловил каждое его слово (Тас. Dial., 34).
Но никого из юношей судебные битвы не увлекали так, как нашего героя. Он дневал и ночевал на Форуме.
Все ораторы в глазах юного Цицерона были какими-то высшими существами. В то время римское красноречие цвело особенно ярким цветом. Сколько было могучих, так непохожих друг на друга талантов! Горячий, колючий и злой Марций Филипп, изысканный и ученый Катул[3] и удивительный Антоний! Цицерон так описывает свои юношеские впечатления от его выступлений: «Его речь смелая, страстная, бурно звучащая, отовсюду укрепленная, неуязвимая, яркая, острая, тонкая» (De or., III, 32). Он представлялся юноше могучим полководцем, который ведет в бой свои войска, а его доводы казались ему воинами, вооруженными вместо копий неотразимыми словами (Brut., 138).
Но все эти кумиры меркли и тускнели в его глазах, когда на Ростры всходил Люций Красс Оратор. Он, говорил Цицерон, был первым оратором Рима, а после него не было ни второго, ни третьего (Brut., 173). То был, по его словам, человек «сверхъестественного красноречия» (De or., II, I). «Красса я считаю совершенством решительно недостижимым», — говорит он (Brut., 143). Никто ни до, ни после не производил на него такого впечатления. Красс умел говорить то возвышенно, то насмешливо, то увлекательно и пышно, то кратко и логично. А что это был за необыкновенный актер! Он разыгрывал перед народным собранием целые сцены. Обсуждалось спорное завещание — и вот он воскрешал перед зрителями умершего отца и заставлял говорить. Дух покойного словно вселялся в оратора. Глаза его горели, в них светилась такая скорбь, что могло смягчиться каменное сердце (De or., II, 167). Или он обвинял негодяя — его буквально била лихорадка от возмущения; он говорил об оклеветанном человеке и плакал, плакал настоящими слезами (De or., II, 189–190). Это было живое пламя, которое воспламеняло все и вся. Зрители, слушая его, дрожали от волнения (De or., II, 167).
Одно из первых дел Красса, которое Цицерон увидал на Форуме, было дело Планка. Наш герой тогда только-только приехал в Рим. Ему было 15 лет. Красс был защитником. Обвинял же некий Брут. То был человек знатного рода, сын ученейшего юриста. Но он пошел не в отца. Он промотал все свое состояние и стал сутягой — профессиональным обвинителем. Ум у него был острый, язык подвешен хорошо, поэтому обвинителем он считался опасным — его не любили и боялись (Brut., 130; De off., II, 51). Красс и Брут сидели друг против друга на возвышении; Цицерон смотрел на них не отрываясь. Брут был сосредоточен и серьезен. Красс казался весел и беспечен. Он все время колол обвинителя все новыми насмешками. Как я уже говорила, Брут спустил все отцовское имущество. Недавно он дошел до того, что продал свои бани. И вот на эти-то бани Красс поминутно сводил разговор. Казалось, он поклялся уморить ими противника. Брут, например, заявил, что вина Планка очевидна, незачем и доказательства приводить.
— Тут и потеть не с чего, — неосторожно добавил он.
— Конечно, не с чего, — подхватил Красс, — ты же продал бани.
Брут окончательно взбесился (этого, кажется, и добивался Красс). Он решил отомстить. Он вызвал чтецов и велел им читать два отрывка из двух разновременных речей Красса. В одном оратор нападал на сенат, в другом восхвалял его. Этим он хотел показать, какой двуличный и лживый человек его противник. На самом деле Красс был прав — одно действие сената казалось ему разумным, другое он резко порицал. Но, вместо того чтобы начать оправдываться, он в свою очередь позвал чтецов и, пародируя Брута, дал им читать три отрывка из юридических сочинений ученого отца обвинителя.
3
Аристократ Лутаций Катул не имел ничего общего с поэтом Катуллом, упомянутым немного раньше.