Она пошла в свою комнату, почувствовав себя значительно лучше после еды; села за туалетный столик и долго смотрела в круглое зеркало на свою подругу — Марджори Моргенштерн. Было удивительно то, что она совсем не ощущала горечи. Но это спокойствие не особенно утешало ее. После двадцати двух Марджори узнала кое-что о том, как она реагировала на потрясения. Тяжелое время было впереди. Оно могло и не начаться еще пару дней, но она знала, что, когда оно наступит, это будет очень страшно.
Так, подумала она, созерцая свое отражение в зеркале, Ноэль наконец бросил ее, и на этот раз, кажется, окончательно. Письмо на двадцати страницах едва ли могло что-то прояснить. И с характерным упрямством он бросил ее тогда, когда она была наиболее привлекательна, когда в первый раз ее карьера позволяла на что-то надеяться, когда она отдала ему все, что только могла, и когда он любил ее так, как никогда — хотя упорно отказывался признать это.
Это было не тщеславие — считать, что она выглядит лучше, чем когда-либо. Хотя усталость и коснулась ее рта и глаз, зеркало показывало Марджори молодую женщину, которую нельзя было назвать иначе, как красавицей. Недавно она немного поработала в качестве модели. Но из-за среднего роста она не могла бы достичь здесь многого. Она не соответствовала стереотипу манекенщиц: ее щеки не были впалыми, глаза не сверкали, и она совсем не была костлявой. Но у Марджори был хороший овал лица, плотная гладкая кожа, густые темно-каштановые волосы и изящно округлая стройная фигура. Ее наилучшей чертой оставались большие глаза, голубые и очень живые, с оттенком таинственности (это было новым), и юмора. Она догадывалась, основным изменением в ее внешности за последний год было то, что она выглядела, как женщина, а не как девушка. Покоряющая женственность светилась в ней. Марджори знала о ней по ее влиянию. Мужчины никогда еще так сильно не ухаживали за ней, как в этом году, когда ею обладал Ноэль, и она была совершенно не в состоянии обращать на них внимание. Это изменение в ней возникло не из-за счастливого замужества, размышляла Марджори, а из-за незаконной связи, которая только что разорвалась. Когда замужество не делает девушку самодовольной и неряшливой, как Розалинду Бойхэм, или нервозной и искусственно веселой, как Машу Михельсон, в ней может появиться такая мягкая очаровательная перемена. Марджори видела, как при этом уродливые девицы превращаются в приятных женщин, а привлекательные девушки — в сногсшибательных. Вот она — привлекательная, как немногие, двадцати двух лет — и в урне для мусора.
Но жизнь продолжалась даже для женщин с разбитым сердцем и упавших духом. Она взглянула на часы, устало прошла к телефону и набрала номер.
— Алло? Лен здесь? Это Марджори Морнингстар… Нет, нет, не беспокойте его, Майк. Просто передайте ему сообщение, когда будет перерыв в репетиции, хорошо? Передайте, что я извиняюсь, я опаздываю, кое-что вышло… Нет, все хорошо, я буду через полчаса. Они уже дошли до моей сцены?.. Ну хорошо. До свидания.
Она быстро переоделась в темное шерстяное коричневое платье, которое надевала на репетиции из-за промозглых сквозняков за кулисами в Лицее. Марджори хорошо продвинулась за последний год. У нее была настоящая роль в настоящей бродвейской пьесе, и все в труппе знали ее как Марджори Морнингстар.
Она открыла сумочку, чтобы положить новую пачку сигарет; а там было письмо, объемистое и гнетущее. Марджори не особенно хотела тащить печальный документ с собой на репетицию, где она должна была появиться веселой и свежей. Она подумала о старой шкатулке розового дерева, которая была запрятана на недосягаемой высокой полке и запиралась. Мардж нашла ключ, взобралась на стул и сняла шкатулку, покрытую пылью. Она была так наполнена старым хламом, что бумаги вывалились, когда Марджори подняла крышку. Каждый год девушка просматривала содержимое шкатулки. Этот процесс становился все менее и менее волнующим, и она часто подумывала, что сожжет все это, а шкатулку выбросит. Однако в городской квартире сжигание бумаг было непростым делом. На кухне этого хорошо сделать было нельзя, а камина не было. И в результате старая шкатулка из розового дерева наполнялась все больше и больше год за годом. Беличий инстинкт заставлял Марджори вспоминать о ней каждый раз, когда у нее появлялась бумага, которую она не хотела уничтожать сразу или которую она боялась выбросить случайно. Меры предосторожности против любопытства матери стали у Марджори в порядке вещей. Миссис Моргенштерн все еще совала нос в комнату девушки, но не находила ничего интересного даже в корзине для мусора с тех пор, как дочери исполнилось девятнадцать лет.
Марджори пришлось сложить вдвое длинное письмо, чтобы всунуть его в шкатулку, и даже тогда она едва смогла закрыть крышку. В первый раз, когда она попыталась это сделать, несколько реликвий выскочили и рассыпались по полу: последнее письмо к ней Джорджа Дробеса, потертое и пожелтевшее; безумное, пьяное, преклоняющееся письмо Уолли; пожелтевшая вырезка из газеты Хантера, содержавшая хвалебную статью Хелен Йохансен о ее выступлении в «Микадо»; очаровательные, но слишком непристойные стихи, которые нацарапал Ноэль на обложке меню, в форме акростиха на имя «Марджори Морнингстар»; ее фотография с Уолли Ронкеном, сделанная на его выпуске. Запихнув снова все бумаги в шкатулку, Марджори наконец смогла запереть ее. Она поставила шкатулку на полку и спрятала ее за коробками из-под шляп.
14. Как изящно бросить любовницу
Письмо Ноэля, вероятно, заинтересовало бы мать Марджори.
Вот оно:
«Марджори, любовь моя!
Я полон смелости во хмелю, только что вернувшись после ночной пьянки с моим старым веселым собутыльником Ферди Платтом. Но в том, что я собираюсь сказать тебе, нет ничего алкогольного. Фактически, чтобы убедиться в этом, я не отправлю письмо до утра. Мне нужно так много сказать, что я могу заснуть, прежде чем закончу. Но сомневаюсь в этом. Я никогда не чувствовал себя таким бодрым, таким владеющим собой, таким ясновидящим. Есть определенная причина в том, почему пьяные в барах всегда рано или поздно переходят на разговор об основных темах — любви, семье, смерти, политике, войне и так далее. Алкоголь сокращает размер банальностей, которые кажутся такими большими для трезвого ума. Трезвый ум — это тот же самый человек, поднявшийся на самолете, видящий лес. Слово «высоко» — это мудрый народный символ. Я надеюсь, ты понимаешь основную мысль. Я заявляю: все, что я скажу в этом письме, не только правда, но еще и намного правдивей и доходчивей (насчет нас обоих), чем все, что я когда-либо говорил раньше.
Трудно понять, с чего начать: одно так же хорошо, как и другое. Итак, давай начнем с того момента в прошлую субботу, когда ты спросила меня:
— Почему бы нам не пожениться?
Я не возражаю против того, что ты это произнесла. Добрый юмор, легкость, с которой ты это сказала и забыла об этом, и продолжала развлекаться, — все было совершенным. Фактически я был немного испуган, ты была в этом так остроумна. Я понимаю, что это было неизбежно, что ты взрослеешь со временем. Но я считаю, родители и любовники все пугаются, когда это действительно случается. Ты выбрала идеальное время, чтобы сказать это. Ты была наверху, а я внизу. Ты только что получила работу. А я только что потерял ее. Ты была на подъеме, я — в упадке. Было почти снисходительно с твоей стороны просить меня жениться на тебе. И особенно снисходительно — то, что ты не давила своим преимуществом, по крайней мере. Это был один из тех чудесных вечеров, когда мы оба были в настроении. Ты, конечно, была на седьмом небе, достигнув своей мечты о Марджори Морнингстар. А я ощущал некоторую легкость, потеряв сценарную работу на радио. Ты, должно быть, решила, что расстояние между нами наконец уменьшается, что разница в возрасте действительно сокращается, что даже наши карьеры пролегают по параллельным линиям. Ты, должно быть, подумала (нет, не подумала, женщины не думают, когда они наносят свои лучшие удары), но, в любом случае, ты, должно быть, поняла где-то глубоко в своей эндокринной системе, что СЕЙЧАС самое время, СЕЙЧАС или никогда. Итак, ты сказала это.
Твои инстинкты не обманули тебя. Время было идеальным. Если я просто смеялся и продолжал танцевать, не говоря ничего, это было не потому, что я не мог придумать ответ. Проблема была в том, что я сразу же подумал кое-что. Мне пришлось прикусить свою нижнюю губу, чтобы удержаться и не сказать это вслух. Я хотел сказать: «Хорошо, назначай дату», — и хоть убей, я не мог думать о каких-нибудь других словах. Я рассказываю это не для того, чтобы подразнить тебя или расстроить. Если твоя встреча с этим монстром Ноэлем Эрманом имеет настоящую ценность, то она в образовании. Я хочу, чтобы ты знала, как близко ты подошла. Если бы это было возможно — это бы случилось. Тот факт, что этого не случилось, просто доказывает, что судьба против нашего брака. Я просто пошел и еще выпил, чтобы сохранить свою энергию. Сейчас около шести часов утра. За моим окном голубой рассвет, и я так устал, что не в состоянии голову держать на плечах. Но это не может ждать, не должно ждать. Я никогда не увижу этого снова так ясно, и у меня никогда не будет порыва снова написать это. Я не хочу исчезать, как какой-нибудь умирающий соблазнитель. Я верю, что я прав в том, что делаю, и я хочу, чтобы ты меня поняла.
Ты помнишь, что я сказал после того, как в первый раз поцеловал тебя — там, в «Южном ветре», — вечность позади, когда ты была таким ребенком, что я все еще ощущал вкус молока на твоих губах? Я ощущал молоко, это так, но я ощущал и мед. Угрозу того, что случилось с тех пор, я предвидел. Тогда я сказал тебе: «Я никогда не женюсь на тебе, и ты ничего не сможешь сделать, чтобы когда-нибудь заставить меня». Ты, должно быть, подумала, будто я сумасшедший. Большая шишка «Южного ветра» говорит о женитьбе, поцеловав один раз малышку девятнадцати лет! Но, может быть, сейчас ты отдашь должное моей чрезвычайной проницательности, если не дару предвидения. Та же самая проницательность срабатывает и сегодня, когда я стучу на этой машинке, три (или четыре?) года спустя.
Как ты знаешь, с того времени я ходил взад-вперед двадцать раз возле этого. Когда я начал работать на Сэма Ротмора, я почти решил жениться на тебе. Когда я бросил работу и сбежал в Мексику, я старался от этого спастись; и использовал бедняжку Имоджин как дубинку, чтобы отбиться от тебя, вышвырнуть тебя из моей жизни, — безуспешно. Потом мы столкнулись случайно и поехали в «Уолдорф» (в тот вечер у тебя было свидание с доктором Шапиро); ты никогда не узнаешь, какого труда мне стоило весь вечер душить предложения о свадьбе в своем горле. Ты тогда казалась мне ангелом, вот и все, чистым, сияющим ангелом. Будь прокляты твое благочестивое сердце и тело в стиле Вата, — ты никогда мне иначе и не представлялась. Когда мы снова встретились на свадьбе у Маши, я подумал, что создан для тебя. Ты не поверишь этому, может быть, но все время, пока шли репетиции «Принцессы Джонс», самой главной мыслью у меня в голове была: «Прочитала ли Марджори об этом в газетах? Позвонит ли она? Напишет ли?» Первое, что я неизменно делал, — это заглядывал в почтовый ящик, ища записку от тебя. Так, кажется, я неясно выражаюсь, сейчас… Давай перейдем к фактам.
Я считаю виновной в катастрофе «Принцессы Джонс» тебя, Марджори. В этом и во всем, что случилось со мной с того времени. Я провел ужасный и крайне бесполезный год, хотя едва ли могу позволить себе потратить попусту даже какие-то часы на земле. Теперь позволь мне объясниться. Я не виню тебя за свое плохое сочинение или за жестокие рецензии. Я знаю, что ты не диктовала бы бессмертную строчку Бруксу Аткинсону: «Сходство Ноэля Эрмана с Ноэлем Трусом несчастливо начинается и заканчивается их христианскими именами». (Ты знаешь, это врезалось мне в память.) Это правда, я виноват в том, что «Принцесса Джонс» — старомодная чушь, которая закончилась за пять дней. Однако ты виновата в том, что я выставлял себя и свои недостатки таким жалким и мучительным образом. Ты помнишь, пока шоу еще репетировалось (в тот известный вечер из вечеров для нас), я свободно доверил тебе вдохновлять меня, чтобы продолжать работу над «Принцессой Джонс». Ты была облечена доверием, и ты должна держать ответ.
Я не либреттист. Это особая, очень узкая, очень трудная театральная форма. Никто в действительности по-настоящему не овладел ею, за исключением Гилберта. Все теперешние мюзиклы испорчены словесными плотниками. Музыкальное шоу — это такое чарующее и забавное развлечение само по себе, что публика прощает глупость либретто, пока оно соответствует жанру в смысле достаточного количества водевильных шуток и типичных любовных сцен. Я пытался сделать кое-что лучше. Если я и провалился с треском, то по крайней мере я старался. Суть в том, что мне не следовало бы вообще стараться. Я написал «Принцессу Джонс» первоначально как подражание Гилберту. Может быть, я мечтал стать когда-нибудь еще одним Гилбертом. Молодой дурак имеет право мечтать быть тем, кем пожелает. Но к тому времени, когда я тебя встретил, я прекрасно смирился с фактом, что если рукопись имеет какое-то достоинство, то оно было очень слабым и неясным. Я не принимал пьяного энтузиазма труппы всерьез в тот вечер, когда играл отрывки из шоу в «Южном ветре». Каждый раз, когда я читал новую сцену или играл новую песню для тебя, ты взрывалась бурей восторга. Естественно, каждый писатель — это жертва собственного тщеславия. Я хотел поверить в твою правоту и, таким образом, продолжал оживлять эту проклятую штуку и возвращаться к работе над ней.
У тебя не было и крупинки вкуса в отношении этой вещи. Одна только чистая женственность. Это очевидно для меня сейчас, и я должен был понять это тогда. Но если бы ты любила, как я! А я принимал это как доказательство, что ты не просто еще одна Ширли. У тебя была удивительная мудрость видеть одаренность и шарм там, где все неряшливые профессиональные продюсеры были слепы. Вот так я воспринимал это.
Все это крайне не по-рыцарски и низко с моей стороны, и уверен: я предатель, когда заявляю такие безобразные вещи.
Марджори, суть вопроса в том, что я устал играть роль лошади для тебя — всадника, и я оставляю тебя. Люди, которые не знают ситуации так же, как я, будут испуганы этим заявлением. Ты — невинная жертва, конечно, а я — скучающий старый соблазнитель, бросающий тебя. Но по существу, ты соблазнила меня так же, как и я тебя. Если я соблазнил тебя лечь со мной в постель, то ты соблазнила меня работать ради тебя. В общем, ты более приблизилась к тому, чтобы сделать меня респектабельным, чем я преуспел превратить тебя в богемную. Ты безжалостно скакала на мне верхом. Твоей левой шпорой была американская идея успеха, а правой шпорой — еврейская идея респектабельности. Я разуверился в обеих идеях всем сердцем после семнадцати лет. Но ты использовала жалкое очарование, которое имела надо мной, чтобы заставить меня следовать этим идеям или разбить мое сердце при попытках сделать это. «Принцесса Джонс» была фундаментом твоей большой претензии на дом в Нью-Рошелл, и по этой причине я рад, что она провалилась.
Позволь мне окончательно объяснить, что я не обвиняю тебя в злом намерении или продуманном замысле. Все это выходит за рамки твоего сознательного намерения. Ты ничего не можешь поделать с тем, какая ты есть. Ты давишь чем-то, что кипит у тебя внутри. Если ты оказала самое неблагоприятное влияние на меня, то это не твоих рук «дело» в том смысле, что тебя могли бы за это арестовать. Это ухудшило положение вещей каким-то образом. Я всегда мог постичь твой ум, переубедить и изменить его, но я никогда не мог произвести и малейшего изменения в тебе. С самого первого момента, когда я встретил тебя, ты не менялась ни на йоту, никогда не отклонялась от своей линии ни на волосок. Ты была, ты есть, ты всегда будешь ШИРЛИ — если бы у меня была красная лента в этой пишущей машинке или какие-нибудь золотые чернила, то я бы написал это слово красным или золотом. Следовало бы также, чтобы прозвучали фанфары перед произнесением этого имени после него.
Я говорю, будто ты никогда не отклонялась от своей линии, и вот что я имею в виду. Даже твое решение вступить в любовную связь со мной, любовь моя, было просто уступкой моим эксцентричным взглядам (не так ли, дорогая?) и жестом для свободы действия. В былые времена Ширли пекла торты и выставляла свое шитье, чтобы завоевать мужчину. Сейчас бедная девушка обнаруживает, что она, возможно, также должна переспать с большим неряхой несколько раз заранее; увы, это, кажется, стало модным среди прекрасной половины. Итак, она зажимает свой нос и бросается. Я очень жесток, я знаю. Мне вовсе не хочется ранить или обидеть тебя намеками на то, что ты прекрасная партнерша в постели. Ты слишком хорошо знаешь, какая поглощающая страсть к тебе мной владела. Если это принесет какое-то удовлетворение тебе, то я никогда не испытывал ничего подобного. Но у меня хватает ума понять, что кровать занимает очень небольшое место в доме и что в браке не только спишь с человеком, но и пробуждаешься с ним. Это пробуждение с тобой, которое я более не вынесу ни в беде, ни в празднике. Меня не понесет все дальше и дальше к той неясной цели, к любовному гнездышку в пригороде. Я НЕ ХОЧУ И ДОЛИ ЭТОГО И ТЕБЯ. Понимаешь?
Если бы мне не хватило ума, то провал «Джонс» научил бы меня сбежать от тебя в Австралию или на Северный полюс. К несчастью, ты усложнила вопрос, согласившись переспать со мной. В тот момент ничего не могло оттащить меня от этого волшебства. И все же, Марджори, какое неудовлетворительное полуобнаженное занятие это было, и как похоже оно на тебя и твои методы! Ты не выйдешь со мной и искренне не объяснишь миру, что ты делаешь, правда? Это уже будешь не ты. Люди не делают таких вещей. Сорок тысяч пар в Гринвич-Виллидж делают только то, что ничего не делают, они — дрянь. Как результат, до сих пор ты не знаешь, что это такое — спать всю ночь с мужчиной, которого любишь, и пробуждаться рядом с ним утром, и завтракать вместе. Нет, если бы было пять утра и шел бы град, ты бы все равно вытащила себя из постели и потащилась бы домой, чтобы проспать формальный час или два в квартире своих родителей, таким образом сохраняя хорошие отношения. Когда-нибудь я бы хотел узнать, какие истории ты рассказывала своей бдительной маме.
Когда я вспоминаю, что через неделю после того, как «Джонс», по слухам, провалилась, я работал над новым мюзиклом, я сомневаюсь в своем здравомыслии. Но ты полностью меня убедила. Пилот уходит после крушения и сразу поднимает в небо другой самолет, и все такое. Все великие начинали с ужасных провалов, и т. д., и т. п. К счастью, битье, которое я получил, вбило в меня некоторую способность критически мыслить, и вскоре я понял, что пишу безнадежный мусор. Вот почему я снова поехал в Голливуд прошлым летом. Я не мог больше смотреть на твое опустошительное ободрение. Все было неправдой, дорогая. У меня не было никакого делового предложения. Я не проработал и на унцию там. Я просто прошатался без дела все лето. Бог свидетель, я пытался получить работу. Когда я думаю о том, как я пресмыкался, и о мерзавцах, перед которыми я пресмыкался: агентами Голливуда, третьесортными продюсерами, лжеактерами, даже девушками-ведущими, — и все напрасно, только чтобы доказать моей драгоценной Марджори дома, что еще могу много заработать, я снова прихожу в ярость на тебя. Но хватит об этом…
Ну, теперь ты уже должна иметь представление. Я хочу, чтобы ты знала, что во всем этом нет ни унции обиды или злобы. Быть побежденным в конкурсе на получение работы сценариста (да еще Ронкеном) — не особенно приятно, и я не буду притворяться, что это было не так. Но снова главной ошибкой была вообще попытка получить работу. Я не сценарист. И снова была ты, убеждающая меня, что своими пальчиками я мог бы написать шутки лучше Эдди Кантора и Джека Бенни. Работа казалась более интересной, чем написание текста рекламы; деньги, конечно, были лучше; таким образом, меня убаюкали, и я попробовал. Но суть в том, что я могу писать просто превосходный рекламный текст. Я доказывал это в течение проклятых последних пяти месяцев. Если бы я собирался быть буржуазным поставщиком, это, очевидно, была бы линия, которой бы я придерживался. Но если я ненавижу работу, то ненавижу и себя, когда делаю ее. Ну, сколько же мужей из тех полчищ, которые ездят взад-вперед по железной дороге в Нью-Йорке, Нью-Хэйвене и Хартфорде, на самом деле не хотели бы умереть? Этот мир — «юдоль слез». Ты могла бы с таким же успехом утопить себя в мартини в Мамаронеке на зеленой лужайке под раскидистым деревом, как и в тесной квартирке на Манхэттене. Трава лучше для детей.
Уолли — прирожденный сочинитель шуток. Если еще кому-то и суждено было получить работу, я рад, что это выпало ему. Он чертовски умный парень. У него ум не как у муравьеда: любая мысль об абстракциях и серьезных проблемах проходит. Но какого черта заниматься абстракциями, если вы не Уайтхед или Эйнштейн? Свое проклятие, свою ношу я таскаю на спине, как странник, это моя резюмирующая тенденция. А сейчас мы как раз подходим к самой сути.
Марджори, в настоящий момент своей жизни я не композитор; я не лирический писатель; я не сочинитель музыкальной комедии; я не сочинитель шуток и острот; я вообще никакой не писатель. Я повторяю в настоящий момент: у меня будет поздний расцвет, как у Хоторна. В тридцать два, попробовав всего, я возвращаюсь к тому, чем я был в двадцать два. Ферди Платт и я проговорили об этом шесть часов вчера вечером, и меня не интересует, сколько мы выпили, это был самый трезвый разговор, который когда-либо вели мужчины. Если я кто-то и есть, то я — философ. Сейчас это заявление кажется невероятно тщеславным и смешным, холодно напечатанным, но ты можешь идти к черту, если тебе оно не нравится.
Я возвращаюсь в Сорбонну. Через некоторое время я, возможно, поеду в Оксфорд на пару лет. В обоих местах есть стипендии, которые, уверен, я смогу получить, работая вполсилы. До тридцати пяти я не собираюсь ничего делать, только учиться. Потом глубоко вздохну и посмотрю, где я. Вероятнее всего, я вернусь в Штаты и буду преподавать философию. Прямо сейчас не могу сказать тебе, насколько это прекрасная перспектива для меня. Я страстно желаю этого. Но я готов набраться терпения и работать как черт, чтобы быть достойным этого. Я не заглядываю дальше настоящего момента. Первое, что сделаю утром, это закажу билеты на следующее судно до Парижа. А чтобы доказать, что намерение мое серьезно, я возвращаюсь на жесткий режим: билет в третий класс, сигареты за десять центов и все остальное. Деньги, которые мне заплатили за работу в рекламе, подошли к концу. Малышка, я человек, который тратит деньги, особенно в Париже. Я делаю это лучше, чем практически все остальное.
Я не оставляю мечту заняться чем-нибудь творческим. Случаются прецеденты с такими мужчинами, как я, которые, кажется, имеют легкость ко всему, а хватку — ни к чему, в конечном счете проходя мимо настоящего дела. Самуэль Батлер пробовал сочинять кантаты, писать картины, создавать эволюционные теории, писать стихи, романы, заниматься филологией, и один Бог знает, что еще. Все отбросы. Но наконец-то он выпустил «Путем всей плоти». Фактически она была напечатана после его смерти. Не говорю, что я подавленный романист. Я не знаю, кто я. Может быть, сокрушенная посредственность, успокаивающая свое больное «я», как ты, без сомнения, собираешься решить своим маленьким буржуазным умишком. Видно мое нижнее белье, да? Так, любовь моя, надеюсь, мы оба встретимся — тебе будет сорок один, а мне пятьдесят, — чтобы сравнить записи. Я желаю тебе всего наилучшего, но, естественно, не могу пожелать, чтобы ты правильно меня поняла.
О Боже, луч слабого солнечного света только что упал мне на стол. Сколько времени я уже печатаю?
Ну, я закончил. Надеюсь, я доказал, к твоему удовольствию, что я отвратительный обманщик, совершенно неисправимый и ненадежный, и что я никогда не стану добропорядочным гражданином Нью-Рошелл. Поступки говорят лучше слов, а все мои поступки за последние три года, сложенные вместе, должны открыть тебе глаза на жестокую правду наконец-то. Но это письмо служит для того, чтобы документировать правду, если ты начнешь сомневаться в минуты слабости. У меня тоже были минуты слабости. И, без сомнения, это дало тебе надежду. Человек, который производит громкий антиобщественный шум, как я, а потом смиренно выполняет нудную работу за столом месяц за месяцем в агентстве Дж. Уолтера Томпсона, придумывая компетентный рекламный текст, вероятно, кажется пригодным, чтобы над ним работать. Итак, давай выясним это раз и навсегда, а потом, надеюсь, мы покончим с этим бесконечным посланием. Я просто хочу четко прояснить, что тебе не на что рассчитывать. Страсть заставляет людей делать странные вещи. Сейчас у меня жгучая страсть к тебе, и это объясняет все мои буржуазные ошибки, вроде работы у Томпсона и у Ротмора. Но я хочу настаивать: то, что я сказал тебе, когда брался за последнюю работу, было правдой. Я не один из этих чистых людей, понимающих рекламу как нижайшую ступень, до которой может упасть человек. Для меня это — продажа слов за деньги, как и всякая другая продажа. Я не вижу какой-нибудь разницы между написанием круговой рекламы за деньги, сценариев за деньги или театральных пьес за деньги. Если ты великий художник, создающий произведения на годы, тогда это другой вопрос. Честно говоря, я ненавижу любой вид писательской работы, это отвратительная, нудная работа, но я не допускаю, что сценарист или даже сочинитель хита на Бродвее хоть немного лучше, чем сочинитель рекламы. Он лучше, только пока зарабатывает большие деньги. Это все лошадиный навоз. Никто не убедит меня, что темно-коричневый навоз каким-то образом духовно благородней, чем бледно-желтый. Я на этом стою.
Я взялся за работу, потому что мои деньги от «Лица луны» улетучились, наступала зима, мы с тобой все еще наслаждались друг другом (несмотря на твои моральные ошибки в темноте), и я хотел финансировать наши удовольствия с шиком. Это был тот же опыт, что и с Ротмором. Первые две недели работа казалась простой забавой, и я скорее наслаждался ею. А постепенно она стала самым ужасным и невыносимым рабством. Я был на краю своей связки уже несколько недель. Приезд в город Ферди Платта я считаю подарком судьбы. Вечер разговоров о былых днях в Париже и искренний плач на плече старого приятеля оказались действительно всем, что мне было нужно.
Марджори, лихорадка наконец-то закончилась. И к лучшему, я надеюсь. В первый раз за три года я могу честно заявить тебе, что моя страсть к тебе ослабла. Я не буду лгать насчет этого. Ты понимаешь, что это конец, действительно конец. С уходом страсти на земле не осталось силы, которая когда-нибудь превратит меня в послушного пассажира. Более того, я не вижу возможности оживить эту страсть. Я с ней разделался. Я выхожу на другой стороне. И подобное со мной никогда не произойдет. Вероятно, это должно было случиться однажды. Это было что-то вроде эмоциональной оспы. Я в шрамах, но я вылечен. И теперь невосприимчив. Причина в том, что сейчас я полностью разобрался в случившемся со мной. Принуждения вытащили на дневной свет — и их сила ослабла.
Теперь ты знаешь достаточно о моем семейном положении, чтобы понять: я сам царь Эдип, ходячий учебник особой сложности. Так случилось, что мой отец — отвратительный человек, болтун и зануда, Эдип или не Эдип. ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ — есть небольшое осложнение или, может быть, просто продолжение в том факте, что я всегда сильно любил Монику. В моей памяти нет ни малейшего сомнения — меня никогда не психоанализировали, но я не должен проводить сорок часов на тахте и платить две тысячи долларов, чтобы выяснить это — я «убивал своего отца», как сказали бы специалисты, отвергая респектабельный образ жизни и будучи постыдным бездельником, и все такое. Также нет сомнения в том, что образ Ширли, о котором я все время говорю, — это моя мать и моя сестра, вместе взятые. Соединение привлекательности с отвращением стало следствием любви к сестре, ассоциации с моим отцом и так далее. Я уверен, что мое гнусное поведение по отношению к целому ряду девушек с Вест-Энд-авеню (и в какой-то степени садистский элемент в моем отношении к тебе), — это месть, причинение боли, заменяющие нормальные сексуальные отношения. Вот так-то, мне следовало бы работать в клинике, я такой умный насчет этого. Ну, дорогая, к чему мы подошли? Я завладел своей Немезидой. Таким образом, она перестала мучить меня. Эта наша связь была, вероятно, необходима мне, иначе я бы всегда рисковал вдруг сделать предложение какой-нибудь страшной еврейской кукле. Ты избавила меня от этого.
Люблю ли я еще тебя? Любовь — это слово. Я могу прекрасно жить без тебя. Я разрывал любовные связи и раньше. Мне не семнадцать. Это не конец света. Сердце — это мышца. Она расслабляется и вытягивается при тренировке. У моего было много тренировок, и вскоре оно переключится на нормальное состояние. Я извиняюсь, но твое причинит тебе больше страданий, и они продлятся немного дольше. Но ты тоже разделаешься с этим. Со всеми бывает так. Только герои романов XIX века умирают из-за любви или яркие неврастеники, которым в любом случае уготовано самоубийство. Ты запутанная, но ты сделана из ванадиевой стали. Это старая еврейская сталь, она переживает пирамиды. Благословляю твое маленькое сердечко, ты — это твоя мама, вновь повторившаяся. Я не подшучиваю над тобой, дорогая моя. Ты несказанно красива и мила, умна и очаровательна, и я мог бы съесть тебя всю. Но цена слишком велика, я не заплачу ее. Я с самого начала сказал, что не буду. Возможно, все эти слова напрасны и ты думаешь, что я все же когда-нибудь смогу. Нет, не смогу, не пытайся остановить меня на пути в Европу. Я знаю хитрость, которая стоит твоих двух. Я отдам это письмо Ферди, чтобы он отправил его через два дня после моего отъезда. Я буду далеко в море, когда твои теплые слезы запятнают эту страницу. Чародей в Маске перехитрил тебя окончательно, Марджори Моргенштерн.
А сейчас мое прощальное слово к тебе. Еще раз я буду жесток, чтобы быть добрым. А ты нет, и ты никогда не будешь Марджори Морнингстар. Через некоторое время ты будешь Марджори Коэн, Марджори Леви или Марджори Шапиро. Это по звездам. Я знал это еще в «Южном ветре», не раз наблюдая за тобой. Я увиливал от разговора по двум причинам. Во-первых, казалось неуместным задевать тебя, особенно зная, что ты никогда не поверишь мне. Не в девятнадцать. Во-вторых, у тебя было достаточно сообразительности и ума, и еще — я влюбился в тебя, что тоже породило сомнение у меня в голове. Но это сомнение давно ушло. Теперь позволь мне сказать горькую правду о тебе словами из двух слогов или меньше: так ты никогда этого не забудешь.
Все девушки, включая тебя, чертовски эмансипированы сейчас. Вы черпаете идею из всех глупых журналов и кинофильмов, в которых купаетесь с младенчества, а потом из всех разговоров в школе и колледже, — идею, будто вы должны быть кем-то и делать что-то. Проклятая чепуха! Женщина должна быть женщиной какого-то мужчины и делать то, для чего рождены и созданы женщины: спать с каким-то мужчиной, растить его детей и поддерживать его разумно счастливым, пока он выполняет свой кусок мировой работы. Они совсем не счастливы, делая что-то другое. Я извиняюсь, если похож на Гарри Эмерсона Фосдиса, но правда есть правда, не имеет значения, как глупо она звучит. Во всяком случае, в наши дни даже проповедники не осмеливаются так говорить, это считается просто банальным. Фашисты — единственные, кто правильно выступил насчет этого. А тот факт, кто они есть, не делает их высказывание неправильным. Дважды два четыре, даже если так говорит Гитлер.
Ну так. Природа дарит большинству из вас, девушек, море очарования, когда вам семнадцать; оно длится несколько лет; вы можете привлечь какого-нибудь мужчину и поддерживать этот процесс. Это цветок и пчела; это так просто и очевидно. Но вы когда-нибудь приписываете ваше новое очарование Природе? Конечно, нет. Вы считаете, что это вы сами вдруг стали умными, одаренными, мудрыми личностями. Вы сыграли роль, законченную, с гримом, костюмами и диалогом. И вы одели и разукрасили себя с удивительной искусностью, и вы продолжаете сочинять безумно остроумный диалог, и нет конца вашим изящным приемам и уловкам. Вот как случается, что парни начинают падать на вас. Это не имеет ничего общего с вашими свежими острыми грудями и новыми круглыми бедрами и бойким задом. Причина в том, что у вас есть какой-то экстраординарный талант на такого рода вещи. Фактически вы актрисы.
Я не говорю о тебе, ты понимаешь. Быть актрисой (или моделью, это одно и то же) стало для средней американской девушки тем же самым, чем были для Дон-Кихота его рыцарские походы в доспехах. Процесс этот проходит по всей стране, он связан с увеличением ума девушки. Вот почему я называю это тропизмом. Ничто не может остановить его, пока не сменится наша цивилизация. Год за годом целые армии Марджори Морнингстар будут наступать на Голливуд и Бродвей, чтобы их соблазнили, изнасиловали, развратили, сделали проститутками или (если им повезет так же, как тебе) просто впутали во внебрачную связь на пару лет. А потом они поедут домой, чтобы выйти замуж за сына аптекаря или доктора, или торговца недвижимостью.
Я говорю, будто тебе повезло, потому что я немного больше заинтересовался и изумился, чем обычный насильник из шоу-бизнеса. Чаще всего это какой-нибудь глупый парень из хора или актер, или распутный третий помощник директора постановки. Или продюсер, — если девушка действительно заслуживает внимания. Или, может быть, музыкант, или фальшивый городской писатель, которого нужно вымыть и постричь. Какой-нибудь праздный шутник, во всяком случае, который допоздна не ложится спать и у которого много времени, чтобы одурачивать и болтаться с Морнингстар.
Марджи, твоя новая работа этого не подразумевает. Я не со зла. Пьеса омерзительна. Ты знаешь, это так. У тебя смешная роль без слов, и Гай Фламм нанял тебя только затем, чтобы прикарманить твою зарплату. Я не думаю, что шоу когда-нибудь появится в Нью-Йорке, а если и появится, то закончится в три дня. Ни один ценитель талантов не увидит тебя. Если кто-то и увидит, то не обратит на тебя внимания. Он знает все о Морнингстар. Он может узнать их на расстоянии мили. Во всяком случае, кто обращает какое-то внимание на постановку Гая Фламма? Господи Боже, ты же помнишь свою первую стычку с ним! Можно изучить самообман, глядя, как ты разошлась по поводу этой отвратительной маленькой роли только потому, что тебе пришлось подписать форму «Эквити». Ну, ты с этим покончила. Я только надеюсь — удар не слишком сильный. Действительно, это плохо, что ты витаешь в облаках как раз в этот особенный момент в жизни нас обоих. Но, возможно, это смягчит потрясение от моего письма. Репетиции и все другое отвлекут тебя от него. Поэтому меня меньше тошнит от того, что я орудую ножом.
Дорогая, никогда не сожалей о театре, когда тебя выставят из него. Это плывун, хлев. Это один большой бордель, тянущийся от Сорок второй улицы до округа Колумбус, за исключением уголка то там, то тут, зарезервированного для гомосексуалистов. Я не оскорбляю его лишь потому, что мне ничего не удалось. Для меня театр никогда не представлял никакого волшебства. Всегда привлекали только деньги. Может быть, это знак, что я никогда не собирался писать для него. Будь то, что могло бы быть, ты бы никогда не собиралась играть в нем, это уж наверняка. Талант очевиден долгое время, как рыжие волосы. У тебя его нет.
У меня никогда не было растяжения мышц спины за всю мою жизнь. Я печатал три с половиной часа. Я уже даже спать не могу. Иди к черту, Марджори Моргенштерн. Я действительно больше тебя не люблю.
Ноэль».