Изменить стиль страницы

Вот почему Рутенберг решил поехать с Гапоном в «Яр».

Точно в девять часов вечера он пришёл в условленное место, и тут же подкатил извозчичий возок с Гапоном. Рутенберг сел рядом с ним.

— Через Пресню в «Яр», — приказал Гапон извозчику.

Они ехали по Пресне, разорённой недавними боями. Улицы не были освещены, в редком окне горел свет. Возок громыхал полозьями по ледяным колдобинам. Извозчик повернулся к ним:

— Вот как революция катком тут прокатилась, — и показал кнутом вокруг.

— А может, не революция, а бравые семёновцы? — спросил Рутенберг.

— Барин мой, кто ж тут теперь разберётся, кто чего наломал…

Когда впереди уже стал виден Петровский парк, Гапон наклонился к Рутенбергу:

— Забыл сказать тебе: я, чтобы не привлекать лишнего внимания, пригласил ещё одну свою знакомую и соученика по академии с женой. Мы сейчас пройдём в кабинет и там их подождём…

Рутенберг подумал, что даже интересно посмотреть, кто здесь его друзья.

Гапон вёл себя как-то странно. С гардеробщиками, пока они раздевались, он держался, как сердитый барин, но стоило ему наткнуться на взгляд Рутенберга, как он съёживался и изображал из себя человека чем-то угнетённого, даже подавленного, с растерянной и виноватой улыбкой.

В кабинете он предложил сесть в углу на диван. Как-то судорожно раскурив папиросу, взял Рутенберга за руку:

— Ну вот, дорогой Мартын, слушай мой рассказ дальше… Следующая встреча с Рачковским проходила уже в присутствии жандармского полковника Герасимова. Тот тоже начал с объяснения мне в любви, даже обнял меня, и вдруг я почувствовал, что, обнимая меня, он ощупал мои карманы. Понимаешь? Проверял, нет ли со мной оружия. Вот, оказывается, до чего они меня боятся! И тогда я им как будто невзначай сказал, что со мной никакого оружия нет. Они рассмеялись, переглянулись. В это время уже был накрыт стол, и мы сели. Выпили, и Рачковский этак весело спросил:

— А почему, Георгий Аполлонович, нам не предположить, что вы пришли сюда вооружённым? Ваше положение вообще затруднено главным образом тем, что многие вас боятся. Вот министр Дурново тоже боится. И Витте боится. Он вообще опасается, не хотите ли вы нас хитро употребить? А когда дочитал до того места, где вы говорите о священности для вас особы государя, резко отодвинул от себя бумагу и сказал: «Как в это поверить после Девятого января?» А Дурново, прочитав записку, сказал так: «Всё, в чём он нас здесь уверяет, он обязан доказать делом». Тогда Рачковский будто бы сказал Дурново, что для этого, мол, надо дать Гапону работу в его обществе рабочих. А Дурново будто бы на это даже кулаком стукнул по столу и воскликнул: «Нет, раньше мы должны иметь доказательства того, что в этой записке правда». Когда он мне всё это рассказал, — продолжал Гапон, — я спросил: «Но как же мне им это доказать?) И вдруг Рачковский говорит, что правительство России находится в очень затруднительном положении, в его распоряжении мало таких талантливых людей, как я. Такое же положение и в нашей службе, вот я, говорит, уже в почтенном возрасте, а заменить меня некем. Возьмите, говорит, моё место, если вы действительно хотите защитить государя от всяких бед. Я на это, конечно, рассмеялся. Герасимов тоже рассмеялся: «Господин Рачковский любит пользоваться гиперболами, но если вернуться к земной реальности, то, если бы вы стали работать с нами по защите государя, у нас на душе было бы спокойней». Рачковский подхватил: «И тогда, Георгий Аполлонович, вы сможете вполне официально открыть все отделения вашего общества». Тогда я стал думать, что самое главное для меня — это работа в обществе и что в связи с этим на всякие их манёвры надо уметь смотреть широко… А Рачковский говорит: «А помочь нам вы могли бы и сейчас, вы бы рассказали нам хоть что-нибудь». Я заявил, что ничего не знаю. Рачковский возразил, что поверить в полную неосведомлённость такой личности, как я, могут только отпетые дураки. «Расскажите нам хотя бы о себе — вот вы довольно долго были за границей, что там делали? С кем встречались?»

Гапон запнулся и спросил!

— Мартын, ты понимаешь всю эту ситуацию?

— Чего ж не понять? — пожал плечами Рутенберг. — Они вяжут тебя в свою агентуру.

— Но ты же знаешь, что я на это не пойду под пыткой! — почти выкрикнул Гапон. — Нет, так разговаривать я не могу. Ты же мне попросту не доверяешь. И давно не доверяешь. Вот я тебя зову Мартыном, Мартыном Ивановичем, а ты, оказывается, Пётр Моисеевич.

— Откуда ты узнал? — быстро спросил Рутенберг.

— Рачковский сказал.

— Он что, обо мне расспрашивал?

— Не только. О Чернове спрашивал, о «бабушке».

— Что же ты им сказал?

— О Брешко-Брешковской [12], о «бабушке», значит, я сказал, что кроме случая, когда по приезде в Швейцарию она расцеловала меня, я больше её в глаза не видел. Ну, а Чернов предложил мне выйти из его партии, что я с готовностью и сделал, на том всем моим отношениям с ним — конец.

— А что ты сказал обо мне?

— Что ты мой друг. Что ты спас меня от пуль Девятого января, за что я тебе до гробовой доски благодарен. А между прочим, Рачковский мне на это говорит: «Никакой он вам не друг, он вам даже своего настоящего имени не сказал. Кроме всего, Рутенберг серьёзный революционер и он настолько подчинён железной дисциплине их: эсеровской партии, что дружбу с вами он мог завести только с разрешения своего ЦК, а вы-то даже вне их партии. Вы, говорит, не знаете даже, что он причислен к боевой организации и что здесь, в Питере, он создавал боевые рабочие дружины. Его давно можно определить за решётку, но он умён и хитёр, как чёрт. Два раза его брали, а улик никаких, пришлось отпускать…»

В этом, самом интересном для Рутенберга месте разговора в кабинет заглянул слуга и сказал, что приглашённые гости прибыли.

— Вот и хорошо, — оживился Гапон. — Пошли в общий зал, там музыка, там нормальные, живые люди, пойдём хоть развеемся немного.

Оказалось, в общем зале их ждал накрытый стол, за которым уже сидела симпатичная женщина средних лет, которая назвалась Александрой Михайловной. Гапон добавил, глупо хихикая, что она его давняя, но безнадёжная любовь. За столом была ещё супружеская пара.

Высокий огромный зал ресторана был заполнен гулом голосов. Почти все столы были заняты, и за каждым шёл свой разговор, звякала посуда, слышался смех. Затянутые в смокинги рослые официанты, держа на кончиках пальцев нагруженные подносы, скользили по зеркальному паркету, как по льду. Время от времени играл балалаечный оркестр, к полночи были обещаны цыгане.

Официант принёс шампанское и вино. Гапон засуетился, распорядился откупорить шампанское и начал разливать его в фужеры; приглашённые смотрели на него с обожанием.

— За нашу встречу! — торжественно провозгласил Гапон. Обойдя стол, чокнулся со всеми, Александру Михайловну фамильярно обнял за плечи, чем изрядно её смутил. Держа поднятым свой фужер, сказал: — Только русские люди могут вот так встретиться за столом, вчера ещё не зная друг друга.

Большими глотками, от которых прыгал в воротничке его острый кадык, он осушил свой фужер и тут же его снова наполнил. Рутенберг подумал: было бы хорошо, если бы он напился, а потом отвезли его домой для продолжения разговора. Но с Гапоном вскоре произошло непонятное, оживлённость будто выключилась, он уронил голову на руки и замолк. Потом подозвал официанта, сунул ему в руку деньги:

— Это оркестру. Пусть сыграют «Рёве та стогне»…

Официант сходил к оркестру, и тот сразу заиграл заказанную украинскую песню.

— Моя ридна писня, — шепнул Гапон Рутенбергу и вдруг заплакал, бросился к Александре Михайловне, стал целовать ей руки, обливая их слезами, чем поверг её в ещё большее смущение, а супружескую пару — в удивление.

Рутенберг, однако, заметил, что он успевал ещё и внимательно и тревожно оглядывать зал, точно искал кого-то…

— Кого ты всё выглядываешь? — тихо спросил он Гапона.

вернуться

12

Брешко-Брешковская Е. К. (1844–1934) — одна из организаторов и лидер партии эсеров. Мелкобуржуазная пресса называла её «бабушкой русской революции».