- А почему он должен был говорить тебе об этом? Вы же не собирались с ним пожениться?

Розетта опустила голову к тарелке и ничего не ответила Но тут вмешалась эта ведьма Кончетта:

- Теперь это так всегда случается; война все перевернула вверх дном: парни ухаживают за девушками, не говоря им, что они женаты, а девушки отдаются парням, не спрашивая их, собираются ли они на них жениться. Теперь это так всегда случается, все изменилось, какая разница, женат человек или нет, есть у него жена и дети или нет? Теперь так считают. Важно только, чтобы парень и девушка любили друг друга, а Клориндо действительно любил Розетту, посмотрите, как она одета, раньше она была похожа на нищую цыганку, а теперь ходит, как настоящая синьора.

Кончетта всегда была готова защищать негодяев, потому что сама была негодяйка, но теперь она в общем сказала правду: война и впрямь все изменила; вот взять хотя бы мою дочь - из чистого невинного ангела она превратилась в бесстыжую проститутку. Я все это знала,  и  знала,  что Кончетта говорит правду, но все-таки ее слова, как острым ножом, полоснули мне по сердцу, я возмутилась и стала кричать:

- Изменилось, как бы не так! Вы только и ждали войны, ты, и твои сынки, и этот негодяй Клориндо, и эти убийцы марокканцы,- все ждали ее, чтобы делать то, на что в мирное время у вас не хватало храбрости. Как бы не так! Я говорю тебе, что не будет по-вашему, рано или поздно все станет на место, и тогда тебе, твоим сынкам и Клориндо придется плохо, даже очень плохо, вот тогда вы увидите, что есть на свете и добродетель, и религия, и законы и что честные люди значат больше, чем негодяи.

На мои слова отозвался Винченцо, этот набитый дурак, обокравший своего хозяина, он тряс своей головой и все повторял:

- Золотые слова, золотые слова. Кончетта пожала плечами и сказала:

- Чего ты так горячишься? Надо жить и давать жить другим, давать жить другим и жить самим.

А Розарио даже расхохотался и воскликнул:

- Ты, Чезира, довоенная женщина, а мы все: я и мой братец, Розетта, моя мать и Клориндо,- все мы послевоенные люди. Возьми, например, меня: я отвез в Неаполь целый грузовик американских консервов и солдатских фуфаек, все это я тут же продал, купил на эти деньги товары, которые в ходу в Чочарии,- и вот тебе результат.

Говоря это, он вытащил из кармана целую пачку денет и начал махать ими у меня под носом.

- За один день я заработал больше, чем мой отец за последние пять лет. Мы живем не во времена царя Гороха, теперь все изменилось, ты должна признать это. А потом, почему ты так волнуешься из-за Розетты? Она тоже поняла, что теперь, после войны, надо жить иначе, чем жили до войны, и пошла в ногу с веком, научилась жить. Тебе, может, никогда не нравились любовные делишки, тебя учили, что любовь без благословения патера не любовь или что такой любви вообще не существует. А Розетта знает, что, с патером или без патера, любовь остается любовью. Ты ведь это знаешь, Розетта, не так ли? Скажи своей матери, что ты знаешь это.

Слова Розарио ошеломили меня, а Розетта сидела спокойная и равнодушная, мне даже показалось, что она одобряла эти слова; Розарио продолжал:

- Недавно мы были, например, в Неаполе вчетвером: Розетта, Клориндо, мой братец и я - и вели себя, как хорошие друзья, никакой ревности и всяких там глупостей. Розетта тоже была с нами, и она нравилась нам всем троим, но мы остались такими же друзьями, как были раньше. И очень весело провели время. Ведь правда, Розетта, что мы очень хорошо провели время?

Меня даже затрясло всю, я поняла теперь, что Розетта была любовницей не только Клориндо - хотя уже это было ужасно,- но развлекала всю шайку; значит, она отдавалась не только Клориндо, о чем я уже знала, и не только Розарио, о чем я узнала вот сейчас, но и другому сынку Кончетты, а может, и какому-нибудь негодяю в Неаполе, из тех, что живут за счет женщин и обмениваются ими, как товаром; значит, Розетта стала настоящей уличной девкой, с которой мужчины могли делать все, что им заблагорассудится. Тогда марокканцы надругались над ней, но в то же время что-то, чего она до сих пор не знала, пронзило огнем ее тело и теперь жгло ее и заставляло желать, чтобы все мужчины, попадавшиеся ей на пути, делали с ней то, что сделали марокканцы. Мы кончили ужинать, Розарио встал из-за стола, расстегнул пояс и сказал:

- Что-то мне захотелось проехаться немного на грузовике. Поедешь со мной, Розетта?

Я увидела, что Розетта делает ему утвердительный знак, кладет салфетку и собирается выйти из-за стола, на лице у нее появилось опять то хищное, развратное и настороженное выражение, которое я уже видела ночью, когда она первый раз убежала с Клориндо. Меня как будто кто-то толкнул, и я сказала:

- Никуда ты не поедешь. Ты останешься здесь.

 С  минуту все молчали, а Розарио смотрел на меня с удивлением, как будто хотел сказать: «Что такое? Весь мир перевернулся, что ли?»

Потом он повернулся к Розетте и приказал:

- Ну, идем, да поживей, что ли!

Я сказала опять, но в голосе у меня звучало уже не приказание, а просьба:

- Не ходи, Розетта.

Но Розетта встала из-за стола и ответила:

- Мы увидимся с тобой позже, мама.

Не оглядываясь, она пошла вслед за Розарио, догнала его, взяла под руку, и они оба исчезли среди апельсиновых деревьев. Розетта без звука подчинилась Розарио, как подчинялась Клориндо; сейчас она небось лежит с Розарио где-нибудь на траве и услаждает его похоть, а я ничего не могу поделать. Кончетта закричала:

- Мать, конечно, может запретить дочери делать то, чего она не хочет, чтобы дочь делала. Это ее право. Но дочь тоже имеет право уйти с мужчиной, который ей нравится, почему бы и нет? Матерям никогда не нравятся мужчины, которые нравятся дочерям, но у молодости есть свои права, и мы, матери, должны понимать это и прощать, прощать и понимать.

Я ничего ей не ответила, сидела, опустив голову, и смотрела, как вокруг лампы вились и жужжали майские жуки; некоторые из них попадали в огонь, обжигались и замертво падали на стол. Вот так и моя бедная Розетта: пламя войны обожгло ее, и она умерла, по крайней мере для меня.

В ту ночь Розетта возвратилась очень поздно, я уже спала и не слышала, когда она пришла. Я долго не могла заснуть в ту ночь, все думала о ней, о том, что с ней случилось и чем она стала; а потом мне почему-то вспомнился Микеле, и я очень долго, пока не уснула, думала о нем. У меня не хватило духа пойти к Фестам и сказать им, как меня опечалила смерть Микеле, которого я любила, как родного сына, и горевала о нем, как о сыне, но мысль об этой смерти, такой жестокой и горькой, вонзилась шипом в мое сердце и осталась в нем. Но такова уж, наверно, война - как любит говорить Кончетта,- лучшие люди, самые храбрые, самые добрые и честные погибают во время войны: некоторых из них убивают, как это случилось с бедным Микеле, другие остаются калеками на всю жизнь, как моя Розетта. А плохие - те, у кого нет ни храбрости, ни веры, ни гордости, которые крадут и убивают, думают только о себе и о своей выгоде,- такие люди спасаются, живут и процветают и даже становятся еще нахальнее и преступнее, чем раньше. И еще я думала, что, если бы Микеле не умер, он дал бы мне какой-нибудь хороший совет, и я не уехала бы из Фонди к себе в деревню, мы бы не встретили марокканцев, и Розетта осталась бы до сих пор чистым и невинным ангелом, каким была раньше. Я твердила про себя, что Микеле не должен был умирать, потому что для нас с Розеттой он был отцом, мужем, братом и сыном; он был добрый, как святой, но все же, когда надо было, мог выказать большую твердость и был безжалостен к негодяям, вроде Розарио и Клориндо. У него была сила, которой не было у меня, он был образованный, знал очень многое и мог судить о жизни, а я что - всю жизнь ползала по земле, читала и писала с пятого на десятое и ничего не знала, кроме своего дома да лавки.

Я вдруг совсем отчаялась и обезумела и сказала сама себе, что не желаю больше жить в этом мире, где хозяевами стали негодяи и преступники, а хорошие и честные люди не идут больше в счет. У меня ничего не осталось в жизни: Розетта теперь не та, не нужны мне ни Рим, ни квартира, ни лавка. Вообще я решила умереть, вскочила с постели, дрожащими руками зажгла свечу, разыскала висевшую где-то в углу на гвозде веревку, на которой Кончетта сушила белье, влезла с веревкой в руке на плетеный соломенный стул, думаю - привяжу веревку к какому-нибудь гвоздю или балке, надену петлю себе на шею, откину ногой стул, повисну на веревке - и конец опостылевшей жизни. И вот, когда я с веревкой в руке искала, куда бы ее привязать, я вдруг услыхала, как сзади меня потихоньку открылась дверь. Я обернулась и увидела, что на пороге стоит Микеле, и уверена, что это был именно он. Микеле был такой же, каким я его видела в последний раз, когда его уводили нацисты; я даже заметила, как тогда, что одна штанина у него длинная и свисает на башмак, а другая короткая - едва до щиколотки доходит. На нем были очки, но, чтобы лучше меня видеть, он нагнул голову и смотрел на меня поверх очков, как часто делал раньше. Увидав, что я стою на стуле и держу в руках веревку, он сделал рукой движение, как будто хотел сказать: «Нет, ты не должна этого делать. Не делай этого».