Ползая по полу, я тянулся губами к висевшим в воздухе ногам Христа, прозрачным ногам, пробитым гвоздями, шляпки которых мерцали, как драгоценные камни. И еще раз зашумел надо мной голос, гулкий, полнозвучный, как порыв ветра, пригибающий кипарисы:

— Ты говоришь, я гоню тебя? Нет. Подзорная труба и то, что ты называешь дном жизни, — дело твоих, а не моих рук. Я не творю твою жизнь — я только наблюдаю за нею и вершу кроткий суд… Без всякого вмешательства сверхъестественных сил, без всякого умысла с моей стороны ты можешь дойти до самого гнусного падения или вознестись к мирским высотам и стать, например, директором банка. Это зависит только от тебя, от твоих усилий и стойкости… Слушай дальше. Ты спрашивал только что, помню ли я твое лицо. Теперь я спрашиваю тебя: помнишь ли ты мой голос? Ведь я вовсе не Иисус из Назарета и не другое божество, выдуманное людьми… Я древнее всех преходящих богов; они мною порождены, во мне живут, во мне преображаются, во мне растворяются: я вечно живу рядом с ними и над ними, создаю их и уничтожаю в непрестанном усилии сотворить совершенный образ, живущий во мне. Имя мое — Совесть. В эту минуту с тобой говорит твоя собственная совесть, отраженная воздухом, светом, принявшая в твоих глазах привычный облик бога: ведь ты, дурно воспитанный, не умеющий мыслить человек, только с ним и привык меня отождествлять… Встань, посмотри на меня — и этот образ сейчас же растает.

И правда! Едва я поднял глаза — все исчезло.

Тогда я воздел руки, словно мне было божественное видение, и возопил:

— О господи мой, Иисусе Христе, сыне божий!.. — и тут же осекся. Неземной голос еще звучал в моей душе, напоминая о бесполезности лицемерия. Я вопросил свою совесть, вновь вернувшуюся в меня, и так как давно был убежден, что Иисус не был сыном бога и смертной женщины из Галилеи (вроде, например, Геркулеса, сына Юпитера и смертной женщины из Арголиды), то я отогнал навсегда от своих уст, ставших отныне правдивыми, ненужное окончание ненужной молитвы.

На следующий день я случайно забрел в парк Сан-Педро-де-Алкантара, где не бывал со школьных лет. Не прошел я и нескольких шагов, как неожиданно увидел посреди газона моего старого друга Криспина, наследника фирмы «Телес, Криспин и Ко», владевшей прядильнями в Пампулье, моего школьного товарища, которого не видел с тех пор, как покинул коллеж. Да, это был тот самый светловолосый Криспин, с которым я дружил в заведении братьев Изидоро; тот самый, что целовал меня в коридоре и писал по вечерам записки, обещая подарить целую коробочку стальных перьев. Криспин-старший умер, а Телес разбогател, растолстел, превратился в виконта де Сан-Телес, и теперь мой Криспин один представлял фирму.

Мы обрадовались друг другу и братски обнялись. Криспин и Ко задумчиво отметил, что я «ужасно подурнел». Он позавидовал моей поездке в святую землю (о которой узнал из «Новостей») невеселым дружелюбием упомянул о солидных чаевых, которые я, надо думать, получил за труды от сеньоры доны Патросинио дас Невес…

Я с горечью показал ему просившие каши ботинки. Мы присели на скамью в увитой розами беседке, и там, в благоуханной тишине, я рассказал о злополучной сорочке Мэри, о свертке со святыней, о катастрофе в молельне, о подзорной трубе и о комнатенке в Соломенном переулке…

— Так что вот, друг Криспининьо: я остался без куска хлеба!

Рассказ мой произвел впечатление; теребя белокурый ус, Криспин и Кo пробормотал, что в Португалии, благодарение конституции и господу богу, каждый может заработать себе на хлеб; чего некоторым не хватает — так это сыра.

— Но я дам тебе и на сыр, дружище! — весело прибавила фирма, хлопнув меня по колену. — Один из моих служащих в Пампулье вздумал писать стихи и бегать за актрисами… К тому же он республиканец, безбожник — словом, чудовище! Я его уволил. У тебя, помнится, был хороший почерк; надеюсь, сложение и вычитание ты еще не забыл… Место за конторкой свободно — поезжай туда, это двадцать пять тысяч рейсов, на сыр тебе хватит!

Слезы благодарности выступили у меня на глазах. Я обнял фирму «Криспин и Кo», а она снова буркнула, скривившись, как от кислятины:

— Уф! Как же ты все-таки подурнел!

Я начал усердно служить на прядильной фабрике в Пампулье; каждый день, стоя в люстриновых нарукавниках за конторкой, я переписывал набело красивым округлым почерком деловые письма и выводил столбцы цифр в толстой счетной книге. Криспин познакомил меня с тройным правилом и другими тонкостями. И подобно тому как из семян, занесенных ветром на каменистую почву, порой против ожидания вырастают полезные и жизнестойкие растения, так и уроки Криспина выявили в девственном уме бакалавра юриспруденции неоспоримые способности к прядильному делу. Мой друг уже проникновенно говорил в клубе на улице Кармелитов:

— Наш Рапозо, несмотря на Коимбру и учебники, которыми его там пичкали, имеет вкус к настоящему делу!

В один прекрасный августовский вечер, в субботу, когда я собирался захлопнуть счетную книгу, Криспин и Кo остановился возле моей конторки и, улыбаясь, закурил сигару:

— Послушай, Чернобурый, в какой церкви ты обычно молишься?

Я молча снимал люстриновые нарукавники.

— Я спрашиваю об этом, — продолжала фирма, — потому что завтра мы с сестрой едем на тот берег, в нашу усадьбу Рибейра. Если тебе все равно, где молиться, приходи к девяти в церковь Всех святых; потом мы позавтракаем в отеле «Центральный» и оттуда махнем на лодке в Касильяс. Я хочу познакомить тебя с моей сестрой.

Криспин и Кo был человек верующий; он считал религию необходимой для своего благополучия, деловых успехов и порядка в стране. Он с искренним усердием молился господу Крестного пути в церкви Благодати божией и состоял в братстве святого Иосифа. Служащий, чье место я занял, прогневил его в особенности тем, что печатал в газете «Грядущее», органе республиканцев, статейки, в которых хвалил Ренана и отрицал таинство причастия. Я уже чуть было не сказал Криспину и Кo, что всем сердцем привязан к новой церкви Непорочного зачатия и никак не могу слушать мессу в другом месте… Но вспомнил строгий и правдивый голос, звучавший мне в Соломенном переулке, и, превозмогши благочестивую ложь, готовую осквернить мои губы, сказал твердо, хотя и несколько побледнев:

— Знаешь, Криспин, я вообще не хожу в церковь… Не верю я в эти басни… Да и кто поверит, что просфора, выпеченная из муки, превращается по воскресеньям в тело бога? Бог не имеет тела, никогда его не имел… Все это — идолопоклонство, вздорные враки… Я говорю с тобой начистоту. Теперь поступай как знаешь. Я готов ко всему.

Фирма молча смотрела на меня, покусывая губу.

— А знаешь, Рапозо, мне нравится твоя искренность! Уважаю в людях прямоту… Тот плут, что работал здесь до тебя, при мне говорил: «Папа — великий человек», а потом шатался по пивным и крыл святого отца последними словами… Не будем больше говорить об этом! Ты не веришь в бога, но зато ты честный человек. Словом, приходи в десять часов в «Центральный» к завтраку, а потом — под парусами — в Рибейру!

Так я познакомился с сестрой фирмы. Звали ее дона Жезуина. Ей было тридцать два года, и она немного косила на один глаз. В тот воскресный день, проведенный на реке и в полях, я нагляделся вдоволь на ее густые рыжеватые, как у Евы, волосы, на крепкую, полную грудь, на ее лицо, румяное, точно спелое яблоко, на улыбку, в которой блестели крепкие белые зубы… Возвращаясь вечером с сигарой в зубах через Атерро к себе в Байшу и любуясь мачтами фелюг, я крепко задумался…

Дона Жезуина воспитывалась в монастыре монахинь-салезианок, где изучала географию и историю; она выучила наизусть все реки Китая и хорошо помнила всех королей Франции. Так как я ездил в Палестину, она называла меня Теодорико Львиное Сердце. Теперь я каждое воскресенье обедал в Пампулье; дона Жезуина приготовляла ради гостя воздушный пирог — и ее косящий глаз с удовольствием останавливался на загорелой бородатой физиономии Чернобурого Лиса.