Весельчак Поте не теряя времени собрал караван для следования ко граду господню. Поклажу погрузили на мула. Погонщик, оборванец-араб, так поразил меня своей красотой и гордой осанкой, что я то и дело оборачивался, повинуясь притягательной силе его бархатного взгляда. Для шику нас сопровождал эскорт в лице старого простуженного бедуина: он был одет в полосатый бурнус из верблюжьей шерсти и вооружен тяжелым ржавым копьем с украшением в виде кисточек.
Я заботливо уложил в торбу милый пакетик с сорочкой; шутник Поте отпустил стремена длинноногому Топсиусу; затем, усевшись в седле, ом взмахнул хлыстом и испустил древний клич крестоносцев и Ричарда Львиное Сердце: «Вперед, с богом, на Иерусалим!..» Дымя сигарами, мы рысью выехали из Яффы через Базарные ворота, когда в монастыре отцов кармелитов зазвонили ко всенощной.
Под светлым вечерним небом дорога убегала вдаль мимо садов, огородов, яблоневых и апельсиновых рощ, пальмовых стволов, в глубь приветливой и манящей обетованной земли. В тени миртовых изгородей журчала невидимая вода. Необычайно мягкий воздух, словно созданный богом для услаждения избранного народа, весь пропитался ароматом лимонов и жасмина. Мирный, степенный скрип колодцев уже затихал среди цветущих гранатов. Дневная поливка заканчивалась. Высоко в небе парил огромный орел.
Умиротворенные, остановились мы у мраморного красно-черного фонтана, приютившегося в тени сикомор, где ворковали горлицы; рядом была разбита палатка; прямо на траве лежал ковер, уставленный блюдами с виноградом и кувшинами с молоком. Величавый патриарх с белой бородой приветствовал нас именем аллаха. После пива нас мучила жажда; молоденькая девушка, прелестная, как библейская Рахиль, с улыбкой протянула мне кувшин ветхозаветной формы; грудь ее была едва прикрыта, серьги в виде колец болтались по обе стороны смуглого лица; белый ягненок жевал край ее подола.
Спускался ясный, золотистый вечер, когда мы въехали в Саронскую долину, библейскую долину роз. В тишине было далеко слышно, как звякали бубенцами черные козы; их пас голый араб, вылитый Иоанн Креститель. Вдали громоздились мрачные горы Иудеи, но и они в последних лучах солнца, уходившего в море, казались нежными и голубоватыми — и прекрасными, как греховное обольщение. Потом все кануло в темноту. На небе выступила чудно-яркая звезда и повела нас в Иерусалим.
Наша комната в отеле «Средиземноморье» в Иерусалиме напоминала суровую монастырскую келью: кирпичный пол, беленый сводчатый потолок. Зато в противоположном от окна конце помещения, за тонкой перегородкой в голубеньких цветочках, отделявшей нас от соседнего номера, чей-то свежий голосок напевал «Балладу о Фульском короле». У стены, воплощая собою комфорт и цивилизацию, стоял гардероб красного дерева; я открыл его, как открывают святилище, и спрятал туда заветный сверток.
Над железными кроватями целомудренно ниспадал белый батистовый полог; посреди комнаты стоял простой стол, на котором Топсиус уже разложил карту Палестины и занялся ее изучением; я же расхаживал по комнате в домашних туфлях и полировал ногти. Дело было в пятницу и именно того числа, когда благочестивое человечество с умилением празднует день святых мучеников Эворы. В этот-то день, под унылым мелким дождичком, и прибыли мы в град господень. Топсиус время от времени отрывал очки от галилейских дорог, скрещивал руки и говорил, дружелюбно подмигивая:
— Вот вы и в Иерусалиме, друг Рапозо!
Я оглядывал в зеркале свою отросшую бороду и обгорелое лицо и благодушно откликался:
— Верно! Вот наш Рапозо и в Иерусалиме!
И вновь устремлялся к окну, чтобы еще раз взглянуть сквозь мутные стекла на божественный Сион. Напротив нас белела сквозь пелену дождя немая монастырская стена с закрытыми зелеными ставнями и цинковыми водосточными трубами по углам; из одной с грохотом низвергалась вода и текла в пустынный переулок; из другой бесшумная струя лилась на грядки с капустой, возле которых стоял осел и беспрерывно ревел… С этой стороны открывался вид на неисчислимые кровли, уходящие уступами вдаль, — унылые глиняные кровли, среди которых там и сям вздымался кирпичный купол, похожий на печную трубу, или торчала высокая жердь для сушки одежды. Все было ветхим, нищим, полуобвалившимся и словно на глазах оседало под заливавшей город водой. По другую сторону тянулся пологий склон холма, застроенный жалкими лачугами в крошечных садиках; все казалось призрачным и расплывалось в дымке дождя. Между домишками извивалась узкая ступенчатая улица, по которой сновали монахи в плетеных сандалиях и под зонтами, хмурые евреи с длинными пейсами или медленно шагал бедуин, приподняв край бурнуса… Сверху тяжко нависало серое небо. Таким явился нам через гостиничное окно древний Сион, краса городов, светоч христианства и гордость земли.
— Какой кошмар, Топсиус! Алпедринья был прав. Это хуже Браги, Топсиус! Ни бульваров, ни бильярдных, ни театров… Ничего! Что за город выбрал для себя господь!
— Ну… в те времена здесь было веселее, — промямлил мой всезнающий друг и предложил поехать в воскресенье на Иордан, куда призывала его исследовательская работа об Иродах. Я же найду там светские развлечения; поплаваю в святой реке, постреляю куропаток в пальмовых рощах Иерихона. Я с радостью согласился. В это время в коридоре раздался заунывный, как бы погребальный, звон — это звали обедать. Мы спустились в столовую. Там потолок тоже был сводчатый, а кирпичный пол устлан камышовой циновкой. Знаток Иродов и я сидели одни за скучным столом, украшенным бумажными цветами в надтреснутых вазочках. Помешивая ложкой невкусный лапшовый суп, я сдавленным голосом ворчал: «Господи боже, Топсиус, какая здесь скука». Но вот приотворилась стеклянная дверь, и я в изумлении воскликнул: «Канальство, Топсиус! Какая красавица!»
И правда красавица! Рослая и крепкая, под стать мне; на лице, сверкавшем белизной свежевыстиранного льняного полотна, золотились веснушки; голова была увенчана целой шапкой волнистых, отливавших золотом каштановых волос. Облегающее платье голубой саржи едва не лопалось на высокой груди; она вошла и наполнила всю столовую запахом мыла и одеколона, осветила ее блеском своей кожи и цветущей молодости… Неистощимый Топсиус сейчас же сравнил ее с пышнотелой богиней Кибелой.
Кибела спокойно и гордо заняла место во главе стола; рядом с ней уселся флегматичный лысый Геркулес с седеющей бородой; кресло затрещало под тяжестью его могучего тела. В каждом его движении, даже в том, как он развернул салфетку, давало себя чувствовать всемогущество денег и привычка властвовать. По произнесенному красавицей слову «yes» я понял, что она соотечественница моей Марикокиньи. И я вспомнил англичанку господина барона.
Она положила возле своего прибора открытую книжку; мне показалось, это были стихи; бородач, пережевывая пищу величаво и неторопливо, как лев, молча листал «Путеводитель по Востоку». А я забыл о тушеной баранине и жадно любовался англичанкой. Время от времени она вскидывала густые ресницы, и я, замирая, ждал, что она подарит меня хоть одним взглядом своих спокойных, нежных глаз, но они снова равнодушно опускались на стихотворные строчки.
Выпив кофе, она поцеловала волосатую руку бородача и исчезла за стеклянной дверью, унеся с собой аромат, свет и радость Иерусалима. Геркулес не спеша закурил трубку, велел официанту «прислать Ибрагима, проводника», выпрямился — тяжелый, могучий; проходя мимо двери, он уронил зонтик Топсиуса, действительного члена Имперской академии исторических раскопок, светила ученой Германии, и проследовал мимо, не подняв зонта, не удостоив даже обратить вниз свой надменный взор.
— Каков грубиян! — кипятился я, бурля от негодования.
Мой ученый, трусливо пасовавший перед сильными мира сего, как и положено дисциплинированному немцу, сам поднял свой зонтик, обмахнул с него пыль к, уже трепеща, пролепетал, что, может быть, бородач какой-нибудь герцог.
— Какой еще герцог! Не знаю никаких герцогов! Я — Рапозо из Алентежо… Я из него котлету сделаю!