Мартин проводит рукой по шали и протягивает ее мне.
Лежать ночью в кровати, глядя на темную шаль, закрывающую окно, — это все равно что лежать летом на траве и смотреть на облака. Картины все время меняются.
Лица.
Добрые или злые, раз на раз не приходится.
III. Падение
Иногда у тебя в гостях я смотрюсь в зеркало в позолоченной раме, висящее в коридоре. Мне все время кажется, что ты стоишь сзади и в зеркале отражается не мое лицо, а твое. Ты старый и некрасивый, и я люблю тебя. Но мне не нравится, когда ты до меня дотрагиваешься. Мне неприятно. Руки у тебя холодные. Когда я собираюсь уходить, ты не отпускаешь меня.
Сейчас ночь. Свернувшись калачиком, Мартин лежит на нашей большой двуспальной кровати, раздетый, худой. Кулаки сжаты, глаза опять крепко зажмурены. Он закрывает лицо рукой, будто защищается от удара. Или он сидит в гостиной на диване, повернув камеру к двери, и ждет, когда я вернусь и мы продолжим.
Я смотрю на свое отражение в зеркале.
Когда он спит, на его лице появляются напряжение, страх или злость. Днем их нелегко заметить. Но я вижу. Мы столько лет прожили вместе, что я их, конечно, вижу. Если я его не поцелую, а проведу рукой по его губам, сжатым, напряженным и жестким, то я почувствую это. Если бы я могла пересчитать все тонкие, почти невидимые черточки вокруг его губ… от этой темы ему уже не уйти…
Я вспоминаю наши семейные фотографии. На каждой из них около его губ появляется еще одна напряженная черточка. Он как-то сказал, что больше всего боли нам причиняло то, что мы постоянно видели друг друга крупным планом.
И даже сейчас, после всего, что произошло, нам не до отдыха. Я уверена: если он сейчас откроет глаза, он поймет, что я стою здесь и разглядываю его. Поймет, что я по-прежнему рядом.
Еще в детстве мне было трудно заснуть. Каждый раз, чувствуя, что засыпаю, я думала, что наконец-то засну, и, естественно, опять просыпалась. Однажды я сказала маме, что не могу заснуть: как только мне кажется, что я наконец-то засыпаю, меня будто выдергивают из сна. «Тогда тебе надо просто перестать думать, — сказала мама, — что вот сейчас ты наконец заснешь». Но лежать и думать, что я не должна о чем-то думать, — это все равно что думать об этом, поэтому заснуть мне по-прежнему не удавалось.
«Думай о чем-нибудь другом», — сказала мама, у которой тоже была бессонница. То есть я унаследовала бессонницу от нее. Хорошо, что я вообще от нее что-то унаследовала, хотя лучше бы уж что-нибудь другое, например красивые волосы или руки. Но все равно хорошо иметь доказательство, что я ее дочь, что я связана с ней.
Я не могла уснуть, но никогда не осмеливалась встать с постели. Я лежала и представляла себе, как хожу из комнаты в комнату, смотрю на своих родителей. На папу было не очень интересно смотреть, даже в фантазиях. Худой и невзрачный человечек, он лежал, вытянувшись на кровати, и храпел. С мамой все было иначе. Я не осмеливалась позвать ее, хотя знала, что она не спит. Мама очень сердилась — сердилась молча, — если я беспокоила ее ночью, когда она с ногами сидела на диване и смотрела в большое окно гостиной.
— Мама, о чем ты сейчас думаешь?
Молчание.
О чем ты думаешь?
Мама похожа на Би: я смотрю на ее лицо, чужое, недоступное, отстраненное, словно слишком холодный или слишком теплый пейзаж, и мне непонятно, как мы могли быть одним телом. Я лежала внутри мамы, как Би — внутри меня, но если сравнить нас с каким-нибудь предметом, то это будет шляпная вешалка, из которой во все стороны торчат крючки.
Когда я думаю о маме, то прежде всего вспоминаю ее молчание. В детстве я часто по вечерам сидела за кухонным столом — мама готовила ужин, а я рисовала или учила уроки. Мы жили в новом доме с большими квадратными окнами. Была зима — все мои ранние детские воспоминания связаны с зимой. Я наконец заканчиваю свои дела, откладываю набор для рисования или книги и, затаив дыхание, смотрю на маму, которая стоит у окна с зажатой между пальцами сигаретой. Я слышу только ее дыхание. Это единственный звук, который она издает: она не вздыхает, не зевает, не бормочет, не глотает, не чмокает губами, не напевает, у нее не урчит в животе, ее одежда не шуршит, а браслеты не звенят. И молчание царит не только когда мама стоит и смотрит в окно. Оно царит всегда. Молчат предметы, к которым она прикасается, все происходит бесшумно. Затаив дыхание, я сижу за кухонным столом и думаю, что у меня, девятилетней Стеллы, абсолютно безмолвная мать. Когда она закуривает, я не слышу, как она открывает пачку, или чиркает спичкой, или делает первую затяжку. Когда она готовит ужин, я не слышу обычного звона кастрюль, стекла и столовых приборов. А когда мы вместе идем за покупками, я слышу только звук своих шагов по мокрому снегу. Пока я не услышала, сколько шума производят другие женщины, я не понимала, насколько у меня тихая мама. Помню одну даму, которая приходила к нам в школу, когда я была в первом или втором классе. Она рассказывала, как правильно пользоваться зубной щеткой. Она не была похожа на зубного врача. От нее не пахло фтором. На ней даже не было белого халата, как у нашего школьного стоматолога, угрюмого старика из подвала, которого все школьники звали Ужас.
Нет, на незнакомой даме было красное обтягивающее платье. У нее была большая грудь, похожая на два воздушных шара. От дамы исходил резкий запах духов. Но, прежде всего, она издавала очень много звуков. Показывая, как надо чистить зубы, она подносила огромную красную зубную щетку к пластмассовому рту, который щелкал двадцатью восемью зубами, и четыре браслета на ее правой руке тоже начинали звенеть и брякать. Когда она двигалась, высокие каблуки ее сапог выстукивали по линолеуму цокающую мелодию, а обтягивающее красное платье, сшитое из какой-то блестящей синтетической ткани, потрескивало при каждом ее вздохе. Она вся звенела, брякала, щелкала и шуршала, а когда массивное обручальное кольцо на ее левой руке соприкасалось с указкой, то раздавалось еще и громкое постукивание.
Постепенно молчание становится общим определением для всех маминых действий. Худощавая, плоскогрудая, чистоплотная и немногословная. Ее чистоплотность безгранична. Раз за разом она открывает кран и старательно моет длинные красивые руки с мылом без запаха. Раз за разом она шепчет, что по вечерам я должна принимать ванну, а по утрам — душ. Я никогда не видела ее раздетой, и до того, как она смертельно заболела и ее положили в мое отделение, я никогда не думала, что мамино тело — живое и ему присущи звуки, запахи и выделения. Она была ангелом. Не сверкающим ангелом с крыльями и длинными золотыми волосами, но все равно ангелом, с телом ангела и ангельскими ногами, которые бесшумно парили над землей.
Когда мне было тринадцать лет, я пыталась перенять мамины манеры, но безуспешно. Тело мое не могло молчать, как ее. Мое тело выделяет кровь, пот и испражнения. Оно неуправляемо. Оно меня не слушается. Я стыжусь его. Мое тело повсюду привлекает внимание, оно гораздо больше меня, от него всегда остаются следы. Вот идет Стелла и ее тело, тара-ра-рам! Его невозможно спрятать: запах, грязь, урчанье в животе, сыпь на руках.
В шкафу у себя в комнате я прячу испачканную одежду, колготки и нижнее белье. Я знаю, что мама считает меня отвратительной, но я не хочу, чтобы она поняла, насколько я отвратительна. Постепенно в шкафу скапливается столько вещей, что невозможно плотно закрыть дверцу. По ночам, лежа в кровати, я боюсь, что дверца вот-вот раскроется и куча вещей вывалится на пол.
Мои воспоминания статичны, как картинки или фотографии. Мама ночью, сидит на диване, поджав ноги. Мама на кухне, смотрит в окно, зажав между пальцами сигарету. На обеих картинках она отвернулась. У меня есть и другие воспоминания, но ни на одном из них ее лица не видно. Из-за этого я не очень хорошо помню ее черты — глаза, рот. Помню волосы, длинные, темные и блестящие. Еще помню руки. Они красивые, и иногда, когда у меня болит живот, она поглаживает его. Других проявлений любви у нас нет. Однажды в гостиной совсем без причины я обнимаю ее за талию и говорю: «Мамочка!»