Приказ обоснованный — и еще обоснованнее назначение в Ленинград человека, которого обязали отводить от Кирова все угрозы.

Ибо Иван Васильевич Запорожец отвечал всем требованиям бурного времени и тем задачам, которые возложил на него Сталин. В прошлом он представлял в Вене интересы Четвертого управления СССР (военной разведки) и считался хорошим ловцом душ; по примеру всех начальников он пригляделся к своей секретарше Лизе Розенцвейг и открыл в ней кучу редких достоинств, которым дал применение: канцелярская служащая Розенцвейг стала лучшей агентесой страны, известна она как Лиза Горская, а затем стала Елизаветой Зарубиной. В суматошной и живописной столице Австрии Запорожец, выискивая полезные для СССР души, подбирался к белогвардейцам, благо они были рядом, многим он давал работу в посольстве, чтоб хотя бы с их помощью сортировать фальшивки, которыми кишела Вена. И оппозиционеров, бывших и действующих, тоже привечал, да большевики в те времена, как и в будущем, ссылали в малозначащие загранучреждения штрафников разного пошиба; многих неосторожных леваков Иван Запорожец, человек широкой натуры, предупреждал о возможных арестах. Либеральный добряк этот любовью к семье и детям либо демонстрировал безвредность свою, либо там, в Вене, прикрывал светлыми домашними заботами тайную работу; люди этой профессии до конца жизни не могут уразуметь, где они: на сцене, в партере, за кулисами или обживают суфлерскую будку. В городе на Неве он стал режиссером проваленного спектакля, поскольку на сцену спрыгнул с галерки человек, оттолкнувший исполнителя главной роли и понесший отсебятину.

К октябрю 1934 года безработный коммунист Николаев, выгнанный из партии, но чудом в ней восстановленный (с выговором), дозрел до некогда рвавшегося к Большому Делу Маринуса ван дер Люббе. В этой, социалистической жизни его ничто уже не устраивает. Он взвинчивает себя перечислением в дневнике бед, на него свалившихся. И денег, оказывается, у него нет, и обед его состоит из стакана простокваши, и все попытки его вновь занять руководящую должность не приносят желанных плодов, и партийный выговор с него не сняли, и всюду несправедливость, черствость, равнодушие начальников к судьбе простого человека, он, короче, нищ, наг и сир, — так нагнетает он в себе решимость сразу, одним махом покончить со злом, которое — повсюду. Большое Дело зовет его на подвиг, он уже видит свое имя напечатанным в газете — и поэтому автобиографию пишет крупными печатными буквами, любуясь ими, а на недоуменный вопрос Мильды, читавшей все написанное им, отвечает примерно так: чтоб сын Маркс, когда повзрослеет, знал, кто его отец.

(А о втором сыне, Леониде, почему-то — ни слова!) Себя он уже ставит рядом с Желябовым и Радищевым, хотя тот терактами, кажется. не увлекался. Приходит к выводу, что “коммунизм и за 1000 лет не построить”. Однако отвергаемый им общественный строй уважает все-таки, к образу его взывает, пишет письма Сталину, Кирову, челяди того. Выплескивает на бумагу все обиды.

И — угрожает! Всем! Неминуемой расправой! Оружие у него есть, наган носит при себе на законных правах, это, пожалуй, одна из немногих оставшихся у него привилегий: всем коммунистам разрешалось иметь зарегистрированное оружие и беспрепятственно входить в Главный штаб ленинградских большевиков, в Смольный. План мщения созрел — убить Кирова! Мысль скачет, мысль фонтанирует каскадами блестящих идей. Радостно потирая руки, он хватается за перо и составляет детализированный план убийства, прилагает к нему схему передвижений Кирова по городу. Когда-то он, болезнью обезноженный, с захватывающим интересом читал книги о разбойниках, а позднее — о борцах за правое дело; в этой невообразимой смеси историко-революционных брошюрок, газетной шелухи, названий улиц и площадей бывшего Санкт-Петербурга, где убивали царских приспешников, — в такой мешанине нестыкующихся деталей только голова отчаявшегося и малограмотного человека, ни разу никого не убивавшего, могла родить нелепые планы умерщвления Кирова. Намечались места, наиболее удобные для выстрела, и прежде всего — дом на улице Красных Зорь, где проживал Киров. Выбрать момент и, пробежав 200 шагов, оказаться в подъезде до того, как там окажется “объект”, и стрелять, стрелять, стрелять… Или по пути следования того надлежало сделать первый выстрел и “совершить набег на машину”, разбить стекло и “палить, палить, палить…”. Существовали и другие варианты. Но — что надо особо отметить — нигде в планах убийства нет 3 этажа Смольного! Да, Смольный отмечен, но не конкретизирован, ни сколько шагов пробежать, ни как стрелять.

Нет третьего этажа! И тем более того ответвления от коридора, полного всегда людей, в кабинет 1-го секретаря обкома, к Кирову. Третий этаж начисто исключался из планов — из-за обилия людей, да и там, легко догадаться и заприметить, постоянно два или три сотрудника НКВД. Николаев, готовый к Большому Делу, жаждущий славы, вовсе не хотел этой славы при жизни. только после, люди вообще внушали ему страх, они 14 ноября, на перроне московского вокзала окружившие сошедшего с поезда Кирова, испугали Николаев, который потом оправдывался в дневнике: много народу было, Кирова заслоняли!..

Итак, план выработан, наган отстрелян, патроны запасливо куплены давно, оружие можно беспрепятственно пронести с собой куда угодно, поскольку был случай, Николаева при попытке передать письмо Кирову задержали, обыскали, наган либо не нашли, либо не обратили на него внимания и потому задержанного отпустили с миром: много людей хотели припасть к стопам властителя Ленинграда, а что человек с наганом — так коммунистам можно, это же проверенные партией люди. (3 или 4 декабря на стенах и фонарных столбах расклеили объявления: всем сдать оружие!)

И в обрывочных дневниковых записях мольбы к себе: да соберись с духом, сделай это, соверши! Опасался: пробежать 200 метров не дадут, “палить” не позволят, подстрелят на ходу, на лету, — потому в портфеле сделан разрез, для удобства, чтоб не мешкать, открывая его, а просунуть туда руку и… (Ну чем не бомбист из брошюрки о народовольцах?)

Все готово для теракта, написано даже прощальное письмо с изобличением бездушных партбюрократов. Письмо, разумеется, предсмертное, но — обращенное, скорее, к самому себе, ибо убивать кого-либо, а тем более Кирова, Николаев не собирался! Только себя! Но обязательно на виду людей, при стечении народных масс! Чтоб они разнесли по всему миру весть о героическом поступке Леонида Николаева, для чего и прощальное письмо, и дневник, и подобранные — листочек к листочку, бумажка за бумажкой — все его заявления, прошения, просьбы помочь, взывания к совести. Ни один убийца не оставил столько следов и примет готовящегося преступления, как это сделал Леонид Николаев. И весь план предполагаемого убийства, все сокрушающие партию фразы — игры махонького человечечка в героя, в выразителя чаяний масс, и покажи эти планы воскресшему Савинкову — тот сплюнул бы, пожалуй, и преподал уцелевшим фанатикам своим жесткий совет: держитесь-ка вы подальше от этого психа, вредящего святому революционному делу…

Но даже просто подбежать к Кирову и застрелиться на его глазах — нет, не находил Николаев в себе решимости. И хотел, чтобы его загодя арестовали, забрали, учинили бы допрос, — для чего он и таскался в немецкое консульство, нес там ахинею в надежде, что бдительные чекисты загребут его.

Едкая догадка распирает его воспаленный мозг, когда вспоминается причина, по которой его изгнали из партии. Штат сократили, а ему, инспектору по ценам, предложили работать на транспорте, то есть командировки, частые отлучки из Ленинграда, где останется Мильда, — уж не ради ли того, чтоб отделить его от жены, задумано сокращение штатов?

И вот наступает этот день, день Первого Декабря 1934 года.

Политические и бытовые убийства, наиболее громкие и значительные, поражают тем, что “трагическое стечение обстоятельств” — их обязательное условие. Уж очень своевременно стекаются обстоятельства, уж слишком хватко разные житейские мелочи сплетаются в сеть, из которой не выпутаться обреченному, но где нередко застревают сами покушающиеся на убийство. Злой рок и улыбка фортуны — непременные спутники всех заговоров, сюжеты финальных сцен так порою замысловаты, что подрывается вера в подлинность их. На Генриха IV было совершено восемь покушений, он предпринял чрезвычайные меры безопасности, никто не знал, в какой карете поедет он и куда, и тем не менее смерть настигла его, королевский кортеж влетел на узкую улочку, конная стража, не вместившись в габариты ее, отделилась — и на подножку кареты вскочил убийца, дважды пронзивший стилетом давно намеченную жертву. Кучер Наполеона, консула, поднажрался в таверне и так спьяну погнал лошадей, что карета будущего императора миновала подложенную бомбу. Шесть или восемь раз Гитлер был на волоске от смерти, всякий раз уклоняясь от нее импульсивными решениями, подменяя себя кем-нибудь или раньше протокольного времени сходя с трибуны. Вся история изобилует счастливыми или несчастливыми (смотря для кого) совпадениями, которые ускоряют события, приближая их к неотвратимому финалу, или, наоборот, финал отдаляют. Так называемые исторические события происходят на фоне обычнейшей жизни — семейных дрязг и похоти, пивных и конюшен, трамваев и уборщиц, то есть всего того, что существует всегда и вообще; все случайности — выпяченные детали неразличимого скопища предметов и явлений, они, эти внезапно появившиеся детали, не поддаются, сваленные в кучу, разбору и опознанию, они — до поры до времени — пребывают как бы в несуществующем мире, превращаясь во второстепенные или третьестепенные для человека факторы, глазу человека не видимые. К этой куче и тянутся загребущие руки историков, мешками уносят добычу, подлежащую сортировке.