Изменить стиль страницы

— Будем надеяться и содействовать тому, чтобы вопросы эпидемиологии и бактериологии находили себе разработку в наших лабораториях и чтобы нашим ученым не приходилось в силу внешних условий искать себе прибежища за границей…

Он на миг остановился, подыскивая подходящие слова, и вдруг громко начал читать стихи, подчеркивая каждую строку энергичным взмахом руки:

И рухнет старое!
Иное будет время,
И на развалинах
Иная будет жизнь!…

Невозможно передать, что творилось в зале!.. Заболотного чуть не на руках унесли с трибуны, хотя тут собрались вовсе не восторженные студенты, а почтенные профессора и земские врачи.

Итоги своим исследованиям Даниил Кириллович подвел в обстоятельной монографии «К вопросу о патогенезе сифилиса», которую блистательно защитил в качестве диссертации весной 1908 года и получил почетное ученое звание доктора медицины.

Но, конечно, и в эти «тихие годы» не прерывал Даниил Кириллович своих работ по чуме. Он продолжал трудиться над монографией, посвященной борьбе с чумными эпидемиями. Время он выкраивал, уезжая почти каждое лето хотя бы на две-три недели в родное село Чеботарку, называя его в шутку «своим поместьем».

Многие не понимали шутки. Они искренне считали, что профессор, пользующийся мировой известностью, в самом деле должен быть настоящим помещиком, и всерьез начинали расспрашивать Даниила Кирилловича о «его имении».

— Скажите, а оно у вас большое, профессор?

— Да порядочное, — пряча усмешку в усах, отвечал Заболотный. — Точно не мерял, но что-то около двух миллионов шестисот сорока трех тысяч трехсот двадцати двух…

— Десятин?!

— Нет, что вы! Квадратных сантиметров… «Приезжайте же в мое поместье», — несколько раз приглашал он меня.

И вот, помнится, как-то летом не то 1907, не то 1908 года я выкроил время и по дороге на юг на несколько дней заехал в гости к Заболотному.

Вот и Чеботарка — довольно большое село, с попрятавшимися в густой зелени садов белыми хатками и с непременным ставком, над тихой водой которого склонились старые вербы. На берегу ставка за низеньким плетеным тыном торчит потемневшая от непогод соломенная крыша странной формы, — потом Даниил Кириллович мне объяснил, что «такие крыши в старину клали».

После крепких объятий и расспросов о новостях Даниил Кириллович ведет меня прежде всего по своему «имению». С гордостью показывает старый сад. Вишни и яблони в нем так разрослись, что сквозь густую листву даже не просвечивают чисто побеленные стены хатки.

— Это мати садила, — говорит Даниил Кириллович, любовно поглаживая по корявому стволу ясеня. — А эту сосенку я сам из лесу на собственном горбу притащил, и, смотри-ка, отлично прижилась.

И, конечно, повсюду цветы, цветы — и на клумбах и просто так — выглядывают из высокой травы.

— А этого красавца помнишь? — лукаво прищурился он, подводя меня к какому-то довольно сильно разросшемуся, но еще молодому деревцу.

Я недоуменно посмотрел на него.

— Да это ж монгольский вяз! — закричал на весь сад Заболотный. — Помнишь, ты ворчал, зачем я с собой такой жалкий корешочек беру, сухой да скорченный? Причитал все: «Выбрось, не приживется». А он и прижился и растет у меня в садочке не хуже, чем у себя в Гоби, — и он любовно похлопал дерево по темной коре, совсем как старого товарища по плечу.

Внутри хатка тоже ничем не отличается от обычного крестьянского жилья. Только полы деревянные, а не земляные. Да на столике у окошка стоит микроскоп, а возле печки висит на стене большая таблица с нарисованными от руки красочными изображениями разных микроорганизмов.

— Это я хлопцев натаскиваю, — поясняет Заболотный и смеется. — Открыл Чеботарьску академию. А что ты думаешь: очень понятливые хлопчики попадаются.

Вечером мы ужинаем в саду при свете керосиновой лампы. И еда простая, крестьянская: розовое сало с желтыми крупинками соли, пузатые помидоры, пупырчатые огурцы прямо с грядки, душистый лук.

Даниила Кирилловича, видно, одолевают воспоминания, и он рассказывает мне о своем детстве, о матери, о своем дяде — Макаре Сауляке, ее брате.

— Святой был человек Макар Миронович. Всю жизнь посвятил тому, чтобы другим помочь, дать хорошее образование, в люди вывести. Отец у меня крипаком был, крепостным камердинером. После освобождения на волю получил надел в три четверти десятины и хатенку ветхую, — она тут неподалеку стояла, две комнатушки да сени под стрехой соломенной. Жилось нелегко, и все-таки отец с матерью мечтали отправить меня в город учиться. Да умер отец рано, мне только десятый год шел. Где уж тут об учебе думать? Работал в поле вместе с матерью и младшим братишкой Иванком. И не видать бы мне, верно, всю жизнь ничего, кроме пашни да огорода, если бы не Макар Миронович. Он на медные гроши сам сумел кончить университет, преподавал географию и естествознание в Ростове, в прогимназии. Взял он меня к себе и растил, учил, воспитывал не хуже отца родного. Он мне и любовь к естественным наукам привил. Приеду в село на каникулы, все с гербариями вожусь, коллекции насекомых собираю, живность всякую в ставке ловлю…

Даниил Кириллович тепло и немного смущенно усмехается этим давним детским воспоминаниям. Я не перебиваю его, притих, жадно ловлю каждое слово. Давно мне хотелось узнать побольше о его юности, о том, как пришел он в науку.

— А то дни напролет книжки читаю — тоже он меня приохотил, дядя Макар. Мать даже жаловалась ему в письмах: «Хто його хлопца знае, про що вин думае, разглядаючи у цих книжках всиляки козявки. Дитина ще, а навить гуляти не вийде…» А Макар Миронович как-то мне и говорит: «Растешь ты быстро, Данилка, надо тебе в Одессу перебираться. Там учителя получше будут, университет есть». И отправил меня в Одессу, в знаменитую Ри-шельевскую гимназию. Была она одна из особо строгих классических, но мы почитывали, несмотря на запреты, и Писарева и книги по естествознанию. «Всиляки козявки» уже крепко, заинтересовали меня, так что после гимназии, не раздумывая, пошел в университет на естественное отделение.

Тишина кругом царит такая, что звенит в ушах. Давно спит все село. Даниил Кириллович рассеянно отгоняет бабочку, бьющуюся в стекло лампы, и задумчиво продолжает:

— Годы в Новороссийском университете были самыми светлыми во всей юности. Он ведь тогда свой золотой век доживал. На учителей мне и тут повезло. Александр Онуфриевич Ковалевский о дарвиновском учении подлинные поэмы слагал, заслушивались. Физику читал Умов, ботанику — Ришави, зоологию — Каменский. На лекциях по истории и политической экономии профессора Посникова в аудиториях стены трещали, столько народа набивалось. Кружки, землячества, даже нелегальные студенческие организации — кипела жизнь, зажигала умы. Правда, недолго. Зажимали свободомыслие, с каждым годом все туже закручивали гайки. Сеченова выжили из университета, и Мечникова я уже среди преподавателей не застал. Он ушел на созданную им Бактериологическую станцию, первую в России. Она тогда помещалась у Соборной площади, в нижнем этаже старого, облупленного дома. И, бывало, как поздно ни идешь мимо, всегда за окном громадная лохматая голова Ильи Ильича над микроскопом склоняется. Все мы тогда увлекались его работами по иммунитету, фагоцитозу, тянуло нас к этому замечательному человеку как магнитом. Частенько я убегал, грешник, с лекций, чтобы только послушать Мечникова. Как сейчас, ясно помню тесные комнатки, лица Тезякова, Шора, Караманенко и среди них яростно размахивающего руками Илью Ильича. Тут бился пульс настоящей исследовательской научной мысли, — понял я и решил после университета непременно работать на Бактериологической станции. Так и вышло, только не сразу. Подшутила надо мной судьба: пришлось сначала в тюрьме побывать…

— За что?

— Да все за то же, за свободомыслие. Оно мне, видно, тоже от дядюшки по наследству передалось. Он в университете с Желябовым дружил, с малых лет мне вечерами Чернышевского да Писарева вслух читал. Особенно часто, как завет, повторял слова Чернышевского, запомнились они мне на всю жизнь: «Служить не чистой науке, а только отечеству». Вот и я всегда общественными интересами увлекался. На всех вечерах землячества бывал. Весело проводили их, дружно: пели, мечтали о союзе всех народов. За это большинство отсидело по тюрьмам и проездилось за Урал. Я в просветительных кружках — были у нас такие — с рабочими железнодорожного депо занимался, ни одной студенческой сходки не пропускал. Это власти, как выяснилось, уже давно заметили. И весной 1889, когда до окончания курса оставалось всего несколько недель, арестовали меня во время студенческой сходки — ив тюрьму. Просидел три месяца, ревматический полиартрит нажил. Только он меня от ссылки и спас. Был бы здоров, не миновать Сибири, куда многие мои товарищи отправились. Вот так я и закончил вместо Новороссийского университета одесскую тюрьму.